засобирался. Его стали удерживать, но он еще больше смутился, забормотал о делах, которые «не ждут», и растерянным взглядом скользнул по лицу Топилина, ниже глаз, – было в этом взгляде ошеломление и нежелание ничего знать.
– Пока, ребята! – ненатурально гаркнул он и пропал.
– Жаль, что ушел, – неестественно сказал Топилин, останавливаясь в дверях кухни и глядя на опущенную Катину голову. Светлая челка, распавшись надвое, закрывала ее лицо, Катины пальцы подкидывали спичку. Та падала, тоненько постукивая по пластику стола.
– Хороший мужик, да? – продолжал он в ответ на Катино молчание.
– Вы так говорили… – жалко улыбнулся он, не в силах вырваться из опутывающей его фальши, не владея мгновением. – Приятно было посмотреть.
Он ждал, что Катя возразит, скажет что-нибудь утешительное, но она только подкидывала спичку.
– Катя! –Топилин сделал шаг к ней и положил руки на плечи. Плечи были неожиданно теплыми и мягкими – родными по сравнению с ее осуждающим молчанием. – Ну нельзя же из- за того, что кто-то пришел, все губить.
– Разве он кто-то? – раздался ее голос.
– И что ты имеешь в виду, когда говоришь «все»?
– Ты же знаешь, Катя! – с отчаянием сказал он.
Его руки не в силах были оторваться от тепла плеч – и надежда его была только в том, что Катя не делала попытки высвободиться. Она неожиданно подняла голову. На глазах ее были слезы. Это поразило Топилина. Он потянул ее к себе, приподнимая:
– Катя, что с тобой?
И чувствуя, что своими слезами она не только прощает его, а и уступает, смиряется, не протестует больше.
– Катя! – еще раз выдохнул он, уже не помня себя, не отмечая отдельно, где он, а где она, прижимая все сильнее, целуя и челку, и мокрые глаза, и щеки, и руки с шершавыми ладонями, вжимаясь в ее тепло, податливость и идя с ней куда-то, из кухни, из прихожей, в комнату. Она остановилась на полпути, стремительно взглянула на него тем своим затапливающим взглядом, и руки ее сами неожиданно сильно, властно обняли его.
– Родной мой, любимый, родной мой, любимый…
Она шла сама, сопротивляясь каждым своим шагом, и все же шла, и какие- то ее слова звучали страшным, клятвенным шепотом, как заклинания, – он их не понимал, – безумные слова, сопротивляющиеся ему и жаждущие покориться. Когда они остались нагими, она вдруг замолчала, и по телу ее, как по реке под ветром, прошла крупная дрожь, а когда легли, упали, переплелись, она снова говорила что-то безумное, – и вся она беззащитно пахла горьковатым лыком мочалки и земляничным мылом.
Сколько это длилось, он не знал, не помнил, но страсть его долго не могла истощиться. А потом наступил покой.
– У нас там, знаешь, как хорошо, – тихо, почти шепотом говорила Катя – головой на его плече, и отяжеленная ею рука его, еще не оправившаяся от внутреннего трепета, тихо, благодарно гладила ее тело.– Деревянные тротуары… И озеро… Большое такое… Лача.
– На озере Лача сижу и плачу… – бормотнул он ни с того ни с сего где-то слышанное.
– И церкви старинные… И леса. А в лесах грибы, ягоды. Ты любишь собирать грибы?
– Люблю.
– Ты приедешь, да? Я тебе дам резиновые сапоги. Такие тяжелые. И мы пойдем в лес… А добираться очень просто, на самолете. Туда самолет летает. Прямо из Каргополя. Знаешь, такой кукурузник, крылья сверху и снизу.
– Как стрекоза?
– Ну да.
– А здесь ты не хочешь жить?
– Нет. Мне не нравится… Я уже два года здесь и не могу привыкнуть.
– Почему?
– Так… Людей много. Толкаются. И никто друг друга не знает. Смешно.
– А откуда Володя взялся?
– Лодька? Так… случайно. Когда экзамены провалила.
– А почему ты выбрала Лесотехническую?
– У меня отец лесничий. Вообще-то он с нами не живет. Он с мамой развелся, когда мне еще было тринадцать. Наверно, поэтому. Хотела, как он.
– Ты его любишь?
– Люблю. Как же можно отца не любить! И сестренка любит. Ей сейчас столько, сколько мне тогда было.
– А почему он ушел?
– Не знаю. Он нам не говорил. Он молчаливый. А мама наоборот. Все его ругала. А он молчал. А потом взял и ушел. Мама топиться бегала. Но он не вернулся. Она запрещала нам с ним встречаться. Ужас какой-то. Я ей этого никогда не прощу.
– А его ты простила?
– Папу? Я даже не думала, прощать или нет. Раньше я не понимала, плакала поэтому. А сейчас понимаю.
– Что понимаешь?
– Ну… Если человек решил уйти, значит, он больше не может.
– Но есть же долг.
– Если не любишь, то долга нет. Ведь вместе живут, если это лучше.
– А ты, – сказал Топилин, – зачем ты живешь с Володей? Ты же его не любишь.
Она ответила не сразу. Словно только что поняла, что Топилин прав, и огорчилась этому.
– Не люблю. Но любила, наверно. Я была совсем одна, не знала, что делать. Я так не хотела возвращаться к маме. Думала, в институт поступлю. Потом сестренку привезу. А он подошел. В столовой. Он был не такой, как сейчас. Потом у него аллергия началась – на краски на эти. Они же ядовитые. Он меня и на работу устроил и в общежитие. На Адмиралтейский. Мы корабли красили. Когда их уже на воду спустят. Сначала даже интересно было. Знаешь, какие там каюты?! А потом у меня голова начала болеть. За смену надышишься этих красок – ничего не соображаешь. Молоко бесплатно давали, но толку-то…И я кашлять начала. Говорят, легкие слабые. А потом я к нему домой переселилась. Вроде как невеста. Только у него мать ужасная. Во все лезет, всем командует. Володька мужик уже, а как щенок – во всем ее слушает. Она все ему твердит, что я ему не пара. Говорит, что я на жилплощадь позарилась. Нужна мне их жилплощадь! Потому мы и не расписались до сих пор – она против, думает, я разведусь и жилплощадь отсужу. Что за радость такая – только зло вокруг видеть! Володька не такой, он добрый. Я уже за это время раза три сбегала в общежитие, а он придет следом – сидит, сидит, сидит. Он меня любит. Вот я и возвращаюсь, как дурочка. Только я все равно решила его бросить. В сентябре возьму отпуск, уеду – и все.
Топилин тихонько, концами пальцев, продолжал гладить ее тело, рука была