пока это есть – ты жив, и настоящий…
Так что все начинается и кончается очень незаметно, ни один шаг не требует особых размышлений, взвешивать не приходится, все разбито на несколько промежуточных операций, каждая, взятая отдельно, невинна, как улыбка встречной незнакомой студентки с такой большой жопой, что ее вихляет из стороны в сторону, а взятые вместе, они образуют атомную бомбу – самодельное устройство рая после смерти, посреди жизни. Накормиться тем, чем не насытишься. Накормить то, что не насытишь. Словно появляется рядом еще одна жизнь – там другой язык, время и другое тело, там все очень похоже и – жизнь на тротуарах, и ожидание звонка, и упругость и вкус, – но все отравлено ложью и точным знанием, что сдохнет и это, – и повторяется без конца одинаковая история, бормотанье одинаковых ласковых слов, со скучной неумолимостью срабатывает машинка, ты ищешь свободы, но оказываешься кругом должен: должен помнить дни рождения, должен все время говорить. Говорить то, что не думаешь. Утверждать то, что на самом деле не существует. Подтверждать то, что существует, но не в такой степени. Говорить, когда хочется только молчать. Все очень похоже, удается достичь нужного сходства, но с каждым разом – все меньше, быстрее, физиологичней, и только там, где уже завиднеется спуск с горы и черное, бесконечное пространство ночной воды, ты понимаешь разницу: там, тогда, первый раз тебе казалось, что это – навечно, и это единственная вечность, выпавшая тебе, а все прочие попытки повторить теряют многое без этого «казалось» – теряют все; и если ты рассказал однажды кому-то о своих детских прозвищах, о маме, первый раз тронул за руку, поцеловал – ты отдал свое свидетельство о рождении, выпустил душу, чтобы она, соединившись с другой, летящей навстречу, парусом развернулась над головой, всегда перехватывая нужный ветер и всегда зная, где спастись. Отдал все, что у тебя было. Оказалось: было одно. Оказалось: отдавать больше нечего. Мы обыкновенные, земляные люди, у нас единственная душа.
Не будешь же пересказывать все еще один раз – как называла тебя мама, как ты боялся паровозных гудков, что ты подумал, первый раз ее увидев… не сможешь придумать новые ласковые прозвища небольшому количеству вещей, необходимых в любви, – попробуешь обходиться без этого, и, если обойдешься, выходит это – не имело значения.
Выходит, твоя жизнь не имела значения. Тебя нет. Не получилось. Все равно умер. Мы умерли, исчезли, сдали на разграбление наш город – больше не ходят троллейбусы того маршрута по Малой Дмитровке, переехал с Садового загс, закрыли «Овощи-фрукты», где за стойкой разливали газированную воду разных вкусов, снесли лавочку, на ней обсуждали свадьбы, за магазином «Автозапчасти» застроили арку, где всегда студено сквозило, подгоняя меня к автобусной остановке, отменили поезд в 18:06 – к родителям, – и словно все это произошло из-за того, что наша любовь (вот и вырвалось это слово) скрепляла мир, и если она исчезла – с миром может произойти все что угодно.
Стала ненужной общая, священная история – от первого взгляда до первого прикосновения – кому нужны косточки высохшей рыбы; становится ненужным общий язык, не понятный никому, даже если ты сможешь научить паре словечек встречных туземцев. И впустую запоминаешь про запас: расскажу ей про это, и она увидит моими глазами. Рассказывать некому, и запас отягощает душу. Она не узнает, под какую песню вспоминаю я ее. Я умер, и она ушла умирать далеко без этого знания, кажущегося мне страшно важным. Становятся ненужными люди, которых мы обсмотрели вдвоем, осень, которая разлучала, лето, которое радовало, зима, которая уничтожала, становится ненужной страна – заходишь в нее чужим, она рассчитана на двоих, и теперь… вот теперь ты понимаешь не только ненавистное время, но и расстояние: вот сидит человек, с ним был ты бессмертен, так близко, что легко достать рукой, и кажется, если забыться, накроешь ее руку своей и, как прежде, вы оба замрете, и потечет общая кровь, – но рука не сможет преодолеть полоски пустоты, ты будешь видеть ее каждый день, но не увидишь больше никогда, у тебя другой голос, другие слова, немного пройдет, и глаза тоже изменятся, и ты снова, и теперь уже навсегда, перестаешь замечать весну в тот день, когда больше не остается женщин, которым важно помнить день, когда ты их впервые поцеловал, кому важно и интересно повторять твое имя, изучать твои детские фотографии, спрашивать поутру: что снилось? – и не находить ни в чем утешения, если ты хмур. И эта еще одна смерть – неотвратима. И я не верю, что бывает по-другому, мне теперь важно – чтобы ни у кого никогда не получилось по-другому.
– Пойдем гулять. Пойдем, тебе же понравилось.
Пожалуйста! Ну, ладно, посидим дома. Сделала чай с травками – от бессонницы. Как себя чувствуешь? Еще бы – столько не спать. Голова не болит? Дай потрогаю – температуры нет. Попьешь чай – измерим давление.
Скажи, а когда ты не спишь – ты думаешь о чем? О работе? Тебя что-то тревожит? Ты с кем-то разговариваешь?
Я иногда вижу, как ты молча с кем-то разговариваешь…
– Как это выглядит?
– Хмуришься, качаешь головой и губы немного шевелятся. Я подумала: тебе нужно на море. Когда закончим дело, поедем в Феодосию? Понравился чай?
– Ты очень красивая сегодня, – оплата за ужин; что-то вкрасила в волосы, проредила и подогнула брови.
– Купила тебе газету. Владислав Р-ов вернулся в Россию.
Я очень издали взглянул на бородатого господина в безрукавке и: водку? – нет; курите? – курю; стараюсь жить в Санкт-Петербурге, благотворительную школу организовал при храме Святой Екатерины… Все сборы пошли на нужды больных детей… Мои дети должны быть по-настоящему русскими… Я обязан привить им духовность и патриотизм… Пойдете на Новодевичье? А как же.
Святое место… Разве в этом цель нашей жизни – бороться, толкаться, куда-то пробиваться… Я понял, что надо быть со своим народом (это я тебе обеспечу)…
Мария подержала бережно каждую фотографию Оли Вознесенской, пытаясь в каждой отразиться и что-то находя, словно сестра-близнец, украденная из колыбели, выросшая и сгинувшая где-то там, – в сериале здесь надо пустить слезу, сопровождаемую вздохом:
– Ты выбросишь их? Отдай лучше мне.
– Нет. Фотографии мы продадим. Мы скажем Овсяникову-Лямуну: у нас есть Олины фото. Он подумает: а вдруг таких у меня нет? А все должно быть – только мое. И высунется из раковины. И мы – схватим за клешню.
– Мне жалко Лямуна. Мне кажется, ему особенно больно. Поэтому он не хочет тебя видеть… Опять говоришь про себя?
А.А.Овсяников, прописанный на Куусинена и принявший в подарок от бывшего тестя кровать… Да он счастлив, пьян, в нем включили свет – он сейчас разговаривает с облаками, его никто не узнает, он бредит, и время расступается перед ним, пуская туда и обратно; как только я позвонил, полустертая жизнь его стала ЖИЗНЬЮ, икона обновилась, он бродит с Олей своей по ожившему городу и показывает, что понастроили, а что осталось, она берет его с собой, и он для нее – будущее открывает, прощает ее, каждый день прощает ее, и находит на утреннем лице слезы и жалеет сны – его взяли, зачислили, он нужен – тебе это не суждено, и мне… Понимаешь, парень сидел и ждал на подаренной кровати, в пыточной квартире, где находились ее волосы и пятна ее победительных друзей, и шерсть рыжей собаки, тридцать лет ждал отбросом, выбракованным, каблучной, гусеничной вмятиной в мокрой земле, обрастая седой семейной корой, смотрясь в борщи со сметаной, хмурясь заново окольцованной золотом птицей, не понимая: за что? и не понимая: что? – ведь все случилось так быстро, и свадьбу играли настоящую – ведь не приснилось. И что ему оставалось: верить, что «еще не конец», как верили в детстве, гостя в чужих домах, где водились телевизоры, пусть прошли титры и пуст пушистый советский скудный экран, но вдруг сразу, не завтра, покажут следующую серию про танкистов и собаку, вернется знакомая музыка и – начнется с начала; еще не конец, верил он, эту девушку пустили пожить неспроста, и чудовищная, кривая, безумная сила ее – это не то, что ему казалось, это существовало, пылало, и многие обжигались и видели, и человечески это объяснить нельзя; он не способен ее предать, признать, что может она забыться, истлеть, ослабнуть, не способен поверить в то, что поступила с ним, как поступила, – так казалось тем, кто далеко, – не им судить, что и как там получилось, и вплывать пучеглазым, ротастым между ними, они – муж и жена, все