интересно… Они привезут оттуда снимки… снимки, сделанные их собственными руками… снимки всех тех уголков, где они оставят частицу своего счастья, своей любви.
Уже старая англичанка была отправлена в Англию, где ей предстояло провести все время, пока продлится путешествие влюбленной пары. Уже начали укладывать чемоданы, и отъезд был назначен на один из первых дней наступающей недели.
LXI
Однажды ночью, в насыщенной сладострастием духоте спальни, лорд Эннендейл встал в постели, где рядом с ним спала его возлюбленная, чтобы впустить в комнату немного прохлады утра, белевшего сквозь прозрачные занавески.
Бессильными шагами он подошел к окну, попытался отворить его и вдруг слабеющим голосом крикнул:
— Жюльетта, ко мне… ко мне!
Разбуженная этим призывом, совсем еще сонная, Фостен увидела, что ее любовник ухватился обеими руками за ручку окна, пытаясь сохранить равновесие, почти падая. Соскочив с постели, она тотчас подбежала к нему, обхватила обеими руками.
Поддерживаемый женщиной, мужчина сделал движение в сторону постели, но ноги у него подкосились, и Фостен почувствовала, как его большое, тяжелое тело обвисло в ее объятиях.
Она кричала, звала на помощь, но никто не слышал ее, а так как она не могла разомкнуть рук, то не могла и позвонить.
Тогда, собрав последние силы, она сделала отчаянную попытку поднять своего Уильяма и, почти раздавленная этой тяжестью, понесла его, медленно, очень медленно подвигаясь вперед, подняв голову к его бледному лицу, глядя в широко раскрытые глаза возлюбленного, где застыл ужас, каким поражает совершенно здорового человека внезапное, неожиданное прекращение жизни.
LXII
Сознание не вернулось к лорду Эннендейлу и после того, как Фостен уложила его в постель. Он лежал неподвижный, как труп, все с тем же страшным, застывшим взглядом. Единственным признаком, указывавшим на то, что он еще жив, было лишь прерывистое, свистящее дыхание. По временам его губы раскрывались, пропуская невнятные обрывки слов, но голос тут же замирал, переходя в какие-то детские вздохи. Бывали и такие мгновения, когда Жюльетте, наклонявшейся над ним, чтобы заставить проглотить крошечные, с булавочную головку, кусочки льда, — когда ей казалось, что глаза его, внезапно прояснившись, с секунду улыбались ей, как будто узнавая… но нет, то была иллюзия: это выражение мгновенно улетучивалось, а взор снова убегал куда-то вдаль.
И в этом бесконечном бдении у постели больного, — ибо женщина никому не уступала своего места, не соглашалась ни на малейший отдых, — проходили для нее дни с их радостным и раздражающим наступлением утра при мерцании угасавшей свечи и долгие, бесконечно долгие ночи, — дни и ночи, прерываемые лишь визитами врача, озабоченного, подавленного странной, непостижимой болезнью.
LXIII
В разгаре полного счастья жизни вдвоем — внезапная перспектива вечной разлуки с любимым человеком через несколько дней, быть может, через несколько часов, и грубое вторжение мысли о смерти! И это — в самом начале любви, которую оба считали вечной и которая не продлилась еще и года, любви, исполненной нежности, пыла, исполненной того горения страсти, которое соединяет мужчину и женщину в одно нерасторжимое целое. О, боже, возможно ли это? Она пойдет гулять, и его рука не будет больше поддерживать ее руку. Сядет за стол — и не увидит больше напротив его лица. Уснет — и его сон не сольется более с ее сном. Она не услышит больше, как он высказывает за нее мысль, пришедшую одновременно им обоим. У нее не будет его глаз, чтобы смотреть, чтобы смотреть вместе с нею… Нет, отныне ничего не будет в ее жизни, кроме ужасного одиночества в опустошенном мире; дни ее будут лишены солнца, ничто не будет больше приносить ей радость… И если бы еще она была подготовлена к этому страшному прогнозу долгими месяцами болезни, медленными изменениями в состоянии больного, беспокойством, написанным на лицах окружающих, их тревожным шепотом — всеми жестокими признаками, которые постепенно приучают мысль, помогают ей свыкнуться с тем кошмаром, которому вначале упорно, изо всех сил, отказывается верить любящее сердце… Но такая смерть — смерть, поражающая как молния…
И пока тянулось неопределенное, ничем наперед не ограниченное время, которое близкие проводят у постели умирающего, Фостен чувствовала себя совершенно отупевшей, словно бы оглушенной сильным ударом по голове. Она стала рассеянной, мысли у нее путались, в ушах стоял шум, напоминавший отдаленный рокот волн, и по временам немое возмущение против бога и судьбы поднималось вдруг из глубины ее сознания.
В такие часы жизнь просыпалась в ней, но это пробуждение сопровождалось тупой болью, словно после мучительного кошмара.
И все время истерзанный мозг женщины не покидало ощущение раздирающей неизвестности.
По временам, инстинктивно простирая руки, она пыталась отогнать навязчивую идею какими-то словами, вернее, мыслями: «Ведь доктор еще не произнес окончательного приговора… ведь люди выздоравливают и от более тяжелых болезней… а он еще так молод». Но руки ее тотчас снова сжимали лоб. И тогда из всех углов угрюмой комнаты, казалось ей, доносились чьи-то тихие голоса, которые, как мухи, бьющиеся о стекло, стучали ей в виски, нашептывая: «Смерть, смерть, смерть!»
LXIV
Спальня, где на широкой кровати, с матрацем, обитым красным шелком, лежал лорд Эннендейл, была огромная, высокая и холодная комната, уставленная строгой мебелью в стиле той модернизированной готики, какую можно видеть в маленьких бульварных театрах при постановках исторических драм.
На туалетном столике с зеркалом в раме со стрельчатым верхом, среди множества липких ложечек, стояла целая батарея флакончиков и откупоренных пузырьков с лекарствами, а через стеклянную дверь виднелись силуэты двух гигантов лакеев, которые дремали на креслах в соседней комнате.
Снаружи веяло унылой, немного тревожной грустью широкой пелены уснувших вод, и время от времени в открытое окно влетали, словно летучие мыши, легкие дуновения ветра, колебавшие слабый огонек лампы и создававшие в мрачной комнате внезапные смены света и свинцового мрака.
Сидя в ногах постели, Фостен плакала, зарывшись головой в одеяло, плакала над больным, а он лежал неподвижно, и только его бледные, стиснутые страшной судорогой пальцы собирали и комкали простыню на груди.
Когда она подняла голову, у постели стоял неслышно вошедший доктор — старик с длинными волосами, откинутыми за уши, как у Дженнера[189], в длинном сюртуке, какие носят протестантские пасторы.
— Да, она началась! — пробормотал он, не произнося страшного слова.
— О, боже! Значит?.. — И Фостен умолкла, не закончив фразу.