— Похороны дорогая штука, мадемуазель… надо было…
— С чего вы взяли, что они должны быть дешевыми? — высокомерно прервала его мадемуазель, чья щедрость не понимала расчета.
— А уж постоянное место, как вы мне велели, — продолжал привратник, — это чистое разорение. Сердце у вас очень доброе, мадемуазель, но ведь вы же не богачка. Что я знаю, то знаю. Вот я и сказал себе: мадемуазель еще много придется платить… и мадемуазель, конечно, заплатит. Значит, нужно ей сэкономить хоть на этом. Все-таки деньги… А той все равно, где лежать под землею. И что ей будет приятнее всего знать там, наверху? Что она, голубушка, никого не обидела…
— Платить? За что платить? — спросила мадемуазель де Варандейль. Ее начали раздражать туманные намеки привратника.
— И то правда, — продолжал привратник, — она была к вам очень привязана. Во время ее болезни не хотелось вам докучать… Вы только не беспокойтесь, это не к спеху… Я говорю о деньгах, которые она задолжала мне бог знает с какого времени… Вот взгляните. — Из внутреннего кармана сюртука он вытащил гербовую бумагу. — Я не хотел, чтобы она писала мне вексель… Это она сама…
Мадемуазель де Варандейль схватила бумажку и прочла внизу:
В чем и подписываюсь собственноручно.
Жермини Ласерте
Это было обязательство выплачивать ежемесячно по частям триста франков, с отметкой на обороте о внесенных суммах.
Мадемуазель де Варандейль сняла очки.
— Я уплачу, — сказала она.
Привратник поклонился. Она взглянула на него: он не двинулся с места.
— Надеюсь, это все? — резко спросила мадемуазель.
Привратник снова уставился в пол:
— Все… Хотя…
Мадемуазель де Варандейль стало страшно, как в ту минуту, когда ей предстояло войти в комнату, где лежал труп Жермини.
— Но почему у нее такие долги? — вырвалось у нее. — Я платила ей хорошее жалованье… Одевала ее, можно сказать… На что она тратила деньги?
— В том-то и дело… Я не хотел говорить вам… Но рано или поздно сказать придется. И потом, вы должны знать заранее: когда знаешь такие вещи, можно подготовиться. Есть счет от торговки дичью… Бедняжка была должна всем понемногу… В последнее время она жила очень беспорядочно… Недавно принесла счет прачка… Порядочный счет… Не помню точно, сколько там. Кажется, есть счет и у бакалейщика. И старый… Уже много лет… Он принесет его сам.
— Сколько бакалейщику?
— Что-то около двухсот пятидесяти.
Мадемуазель де Варандейль, слушая эти разоблачения, падавшие и падавшие на нее, сопровождала их глухими восклицаниями. Приподнявшись с подушки, она, не находя слов, смотрела, как слетает покров за покровом с жизни ее служанки, все больше и больше обнажая постыдные тайны.
— Да, около двухсот пятидесяти. Он говорит, что много набрано вина.
— Но у меня всегда был запас в погребе…
— Хозяйка молочной… — продолжал привратник, не отвечая на это замечание. — Ну, ей немного… хозяйке молочной… семьдесят пять франков… За абсент и водку.
— Она пила! — воскликнула мадемуазель де Варандейль. В это мгновение она все поняла.
— Видите ли, мадемуазель… Ее несчастье, что она познакомилась с Жюпийонами… с молодым человеком… Это было не для нее… А потом — горе… Она начала пить… Должен вам сказать, она надеялась, что он женится на ней… Отделала ему комнату… А когда начинаешь покупать обстановку, денежки так и плывут. Она подтачивала себя, понимаете… Сколько раз я ей говорил, чтоб она хоть пила поменьше. Когда она возвращалась в шесть утра, ясно, что я вам об этом не докладывал. Так же как про ее дочку… Да, — ответил он на жест мадемуазель, — счастье, что малышка умерла. И все-таки, нужно сказать правду, она гуляла… и крепко! Вот почему постоянное место на кладбище… будь я вами… Она вам обошлась недешево, мадемуазель, пока ела ваш хлеб… Пусть уж лежит там, где она есть… вместе со всеми…
— Ах, так, ах, так! Она воровала ради мужчин! Наделала долгов!.. Хорошо, что она подохла, собака! И я еще должна платить! И ребенок к тому же! Ах, шлюха! Пусть же себе гниет где придется! Вы правильно поступили, господин Анри. Воровать! Обворовывать меня. В яму ее! Большего она не заслуживает! Подумать только, что я оставляла ей все ключи!.. Никогда не пересчитывала денег!.. Боже мой! И еще говорят о доверии к людям!.. Ну что ж… Я заплачу. Не для нее — для себя. А я-то дала лучшие простыни для похорон… Если бы я знала, ты получила бы от меня грязную тряпку, поганка!
Мадемуазель несколько минут продолжала в том же роде, пока слова не остановились, не застряли у нее в горле.
LXIX
После этого разговора мадемуазель де Варандейль неделю пролежала в постели больная, разъяренная, полная негодования, которое сжимало ей сердце, подкатывало к горлу, порою вырывало громкое и грубое ругательство, клеймившее, подобно плевку, грязную память умершей служанки. Днем и ночью мадемуазель не уставала проклинать ее, и даже во сне не утихал гнев, сотрясавший это тщедушное тело.
Мыслимо ли это? Жермини! Ее Жермини! Мадемуазель не могла примириться с этим. Долги! Ребенок! Бог знает какие пороки! Негодяйка! Она ненавидела ее, презирала. Будь Жермини жива, мадемуазель не задумываясь отправилась бы в полицию. Она рада была бы поверить в ад, чтобы предать Жермини мукам, терзающим грешников. Ее служанка, только подумать! Прожившая у нее двадцать лет! Осыпанная любовью и ласками! Пьяница! Можно ли пасть ниже! Словно во время ночного кошмара, ужас охватывал мадемуазель, и переполнявшее душу отвращение кричало «сгинь!» этой покойнице, чью гнусную тайну не приняла, выплюнула даже могила.
Как Жермини ее обманывала! Как ловко притворялась любящей, мерзавка! Чтобы представить ее себе особенно двуличной и отвратительной, мадемуазель начинала вспоминать нежность, заботы, ревность служанки, будто бы боготворившей свою госпожу. Мадемуазель видела, как Жермини наклоняется к ней во время болезни… Припоминала ее поцелуи. Все это было ложью! Самозабвенная преданность, сквозившая в ее ласках, любовь, звучавшая в словах, были ложью! Мадемуазель говорила себе это, повторяла, старалась убедить себя, и все же разбуженные воспоминания, образы, в которых она хотела почерпнуть горечь, далекая радость ушедших дней медленно, постепенно рождали в ней проблески сострадания.
Она гнала мысли, смягчающие озлобление, но стоило ей задуматься, как они возвращались. Тогда ей вспоминалось то, на что она не обращала внимания при жизни Жермини, вспоминались мелочи, которые воскрешает могила и объясняет смерть. Она припоминала странности Жермини, ее горячечную нежность, взволнованные объятия, коленопреклонения, словно перед исповедью, движение губ, в уголках которых как будто трепетала тайна. С той остротой зрения, которая появляется у нас, когда мы думаем о навсегда ушедших людях, она видела печальные глаза Жермини, ее жесты, позы, написанное на лице отчаянье и понимала теперь, что за всем этим скрывались раны, боль, горе, пытка страхом и раскаянием, кровавые слезы угрызений совести, затаенные страдания всей жизни и всего существа, мука стыда, смеющего просить о прощении только молчанием.
Потом мадемуазель начинала возмущаться собственной чувствительностью и обзывала себя старой дурой. Прямой, непреклонный характер, строгость правил и суровость оценок, порожденные безупречной жизнью, все, что побуждает честную женщину осуждать девку, а святую, какой была мадемуазель де Варандейль, побуждало вынести безжалостный приговор Жермини, — все это восставало в ней против