был папаша!.. Такого уж нового не сыщешь, таких уж больше земля не родит. Пей, поросенок… И сколько же ты хочешь за свою колымагу?
— Хочу за нее, Перешитый, три тысячи франков.
— Три тысячи чистоганом! Шутишь, малыш! Ты, верно, думаешь, что у меня денег куры не клюют, раз завместо тележки у меня теперь коляска с позолотой… Но ведь сам знаешь: теперь дела идут не так, как во времена, когда они шли… Словом, надо быть разумным… мириться с обстоятельствами и брать деньги, какие ни на есть… Кроме того, видишь ли, малыш: что у меня есть или, вернее, чего у меня нет, — того с меня и хватит… тем я и довольствуюсь, короче говоря… А я-то думал управиться с тысячью двумястами франков… Да еще, право же, думал, ты у меня лапку поцелуешь… Пей, поросенок.
— Нет, Перешитый. Три тысячи. Хотите — берите, хотите — нет!
— Ах ты, карапузик! Ты это всерьез?
— Послушайте, Перешитый, вы отлично знаете: две лошади, две повозки, балаган и все прочее.
— Ну, поговорим о лошадях: одна уж вся облезла, у другой хвост отваливается. Что же до Маренготты, она дребезжит, как связка железных обручей, а ты ведь сам знаешь, что теперь есть завод, который изготовляет такие же новенькие, да еще с голыми бабами, нарисованными первейшими парижскими живописцами, — за полторы тысячи франков? А другой твой дурацкий ларчик, думаешь, много стоит? А что касается твоего непромокаемого балагана, — я его вчера хорошенько рассмотрел, и что ж, — по-божески скажу: право, не уверен я, осталось ли там хоть малость холста вокруг дыр… Пей поросенок!
— Послушайте, Перешитый, если вы не хотите дело сделать, так уж, наверно, Бикбуа не откажется.
— Бикбуа! Та, что поженилась с кривоногим, по прозвищу «Поверни-Налево», чертова мошенница, которая долгое время показывала женщину со свиной головой, то есть медведицу, которой по утрам сбривали со всего тела шерсть? Бикбуа тебе предложила сделку?.. Остерегайся, малыш, она вся в прискорбных листах, — да, доверчивая ты душа, вся она опутана векселями и судебными исполнителями… Пей, поросенок.
— Вы в этом уверены, Перешитый? В таком случае я обращусь к папаше Пизару.
И Джанни встал.
— Папаша Пизар? Как можно связываться с такой безнравственной тварью? Ладно! Ты скажешь, я оговариваю своих товарищей… так ведь это потому, что Перешитого все знают, всем известно, ни единым волоском на голове не попрекнуть… да ты, поди, сам это отлично знаешь. Ты, как граница возле Турне[50], через нее мышь незаметно не перебежит, сразу все узнают, сколько на ней шерстинок… А послушай-ка, я видал, как работает твой малыш… здорово идет, лягушонок… прямо, как ивовая лоза… и ноги у него как будто зудят… уж конечно, он на своих двух руках выйдет на широкую дорогу. Пей же, поросенок.
— Спасибо, не хочется… Так окончательно, вы не берете штуковину за три тысячи франков?
— Погоди, уж ты и для видимости уважить меня не хочешь… Ну, раз уж насчет чувств прохаживаться нечего… и чтоб с этим порешить… даю тебе две тысячи франков!
— Нет, Перешитый, вы ведь не хуже меня знаете: то, что я продаю, стоит больше трех тысяч… так и быть… отдам все за две тысячи пятьсот, но с условием, что вы уплатите наличными и заберете к себе весь мой народ.
— Забрать весь твой народ… да это то же самое, что предложить мне почесаться задницей о розовый куст!.. Что мне, по-твоему, делать со всем этим сбродом?.. Тромбонист твой совсем выдохся… Геркулес годен разве что покупки по городу разносить… твоего торговца ужимками, телячьего шпиговщика Кошгрю, я не взял бы и собаку свою смешить, канатная твоя плясунья развинчена, как старые щипцы, и такая дохлятина, что про нее можно сказать: лень ей в могилу ложиться…
— Полноте, Перешитый, вы ведь пытались ее у меня переманить, — я же знаю!
— Ах ты, чертов сын… с виду-то простофиля… а сам такая хитрюга, почище папаши… и к тому же на слова не разоряется… Решительно, малыш, мне с тобой не справиться… Ну, вытащим же карманную посудину… — И Перешитый извлек обвязанный вокруг бедер пояс, какие носят прасолы. — Держи, вот тебе две тысячи двести!
— Я сказал: две тысячи пятьсот, Перешитый, и сверх того наем всей моей труппы.
— Ладно, придется пойти на все, чего хочет этот окаянный Бескапе!
— Вы расплатитесь, Перешитый, когда примете имущество… и приходите за ним поскорее, а то я уезжаю.
— Так вот сию минуту? Брось дурить! Ведь ты небось новую труппу станешь набирать?
— Нет, с этой жизнью… покончено.
— Меняешь ремесло? Едешь искать молочные реки, кисельные берега?
— Об этом вы узнаете в свое время.
— Так по рукам, не правда ли? В таком случае — валяй вперед… я тебя нагоню, мне надо еще шестую раздавить… А то я еще не наполнился.
XXIII
Возвращаясь домой, Джанни повстречал у входа в балаган поджидавшую его Битую. Он уже не раз замечал в последнее время, что она собирается заговорить с ним, но в решительную минуту у нее не хватает смелости.
— Вот и вы, наконец, господин Джанни… надолго вы уходили сегодня утром… а я хотела… — И она запнулась, потом продолжала в смущении: — Словом, вот в чем дело… говорят, что теперь публика любит диких женщин… что это дает барыши… Поэтому я разузнала, как это обставляется… не велика ведь хитрость есть сырых кур… а я не гордая… и для вас я охотно стала бы их есть… можно и сигары.
Джанни посмотрел на нее. Битая покраснела, и сквозь ее смуглую загорелую кожу проступила тайна скрытой в глубине ее существа нежности к юному директору. Бедная девушка, из чувства преданности, в поисках средства, которое могло бы поправить дела братьев Бескапе, заглушила в себе гордость примадонны-канатоходчицы и, в порыве величественного самоотречения, соглашалась снизойти до самой презренной разновидности их ремесла: до пожирательницы сырых кур.
— Спасибо тебе, бедняжка моя, — сказал Джанни, обнимая ее со слезами на глазах, — ты-то действительно любишь нас!.. Но в настоящую минуту пожитки все проданы, и вот смотри: Перешитый идет, чтобы вступить во владение… Ты знаешь: меняется ведь только директор… но если когда-либо тебе понадобится десятифранковая монета и если у Бескапе найдется рыжик, помни: существует почта. Ну, давай без нежностей… Уложи мои и братнины пожитки в деревянный сундучок, — да поскорее, потому что мы уезжаем сегодня же, сию минуту… а я пойду сдам Перешитому ключи от нашей лавочки.
Час спустя Джанни вернулся, взвалил себе на плечи сундук и сказал удивленному Нелло:
— Ну, братишка, бери скрипку, и живо на железную дорогу — в Париж.
Обменявшись рукопожатиями со старыми товарищами, они тронулись в путь, но, пройдя шагов двадцать, одновременно обернулись в сторону Маренготты, как люди, которые только что продали отчий дом, и, прежде чем покинуть его навсегда, прощаются долгим взглядом со стенами, где они родились и где умерли их родители.
XXIV
В вагоне старший брат говорил младшему:
— Не правда ли, братишка, тебе не казалось таким уж заманчивым вечно колесить по провинции, вечно выбиваться из сил на ярмарках?
— Я так, — просто ответил младший, — ты бы остался — и я остался бы, ты уезжаешь — и я за тобою,