ты поехал бы в Индию — я бы поехал в Индию, и, право, даже если бы мне показалось, что ты чуточку свихнулся, я все равно поступил бы так же.
— Да, я это знаю, — сказал старший, — поэтому-то и не требовалось объяснений… но все-таки вот каковы они… наши дела… они были не блестящи… но не это понудило меня продать… в голове у меня имеются кое-какие виды относительно нас обоих.
И Джанни, с минуту рассеянно побарабанив пальцами по деревянной скамье вагона третьего класса, проговорил:
— Итак, вечером мы будем в Париже… завтра я постараюсь наняться в цирк… а там увидим!
Тут Джанни, закурив трубку, погрузился в облако дыма, и так ехал вплоть до самого Парижа, в то время как Нелло, по-детски забавлявшийся переменой и гордый предвкушаемым дебютом в цирке, пребывал в тормошливом, радостно-болтливом настроении и тревожил дремоту жирных, апоплексических соседей-крестьян, ибо без умолку болтал и выходил на каждой станции.
XXV
С железной дороги братья велели везти себя в маленькую гостиницу на улицу Двух Экю, где, как помнил Джанни, он еще совсем маленьким прожил несколько дней с отцом. Их повели по лестнице с деревянными перилами на пятый этаж, в комнатку с таким низким и неровным потолком, что, когда Джанни стал менять сорочку, ему пришлось выбирать местечко, где он мог бы стать с поднятыми кверху руками.
Они тотчас же вышли, пообедали в первом попавшемся погребке и пошли на улицу Монтескье, где каждый купил себе пальто и брюки, а также штиблеты на крючках и фуражки. Затем братья взяли извозчика и поехали в цирк, они купили первые места и, по инстинкту балаганных завсегдатаев, поместились слева, близ входа. Когда Джанни и Нелло пришли, газ был еще приспущен и широкий желтый песчаный круг вырисовывался на черной арене, еще не тронутой ногой берейтора с шамбарьером[51]; они с огромным интересом наблюдали за подготовкой к представлению, поставленному на столь широкую ногу.
Публика прибывала, зал понемногу наполнялся.
Вскоре один из шталмейстеров узнал в братьях товарищей по ремеслу по тем мелочам, которые выдают гимнастов и в городском платье: по размеренной уравновешенности движений, по плавному раскачиванию туловища в пиджаке без жилетки, по манере скрещивать руки, придерживая локти ладонями; он разговорился с братьями, стал давать им разъяснения, сообщил, в какие часы можно застать в цирке директора.
Началось представление.
Джанни внимательно смотрел, не говоря ни слова. У Нелло же при каждом упражнении вырывались восклицания вроде следующих:
«Это мы делаем! Это ты мог бы исполнить! Это нам далось бы, надо только немного потренироваться».
Они вернулись домой, не без некоторого труда разыскав свою гостиницу, а когда разделись, Джанни, не слушая брата, продолжавшего болтать в постели, сказал, что ему хочется спать, и отвернулся к стенке.
XXVI
На другое утро Нелло, проснувшись, увидел брата курящим трубку у раскрытого окна. Джанни сидел, облокотившись на подоконник, и так был погружен в свои мысли, что даже не обернулся на шум, поднятый Нелло.
Несколько озадаченный, Нелло стал посматривать через плечо брата, стараясь увидеть, что могло так заинтересовать Джанни на противоположной стене. Стена, отстоявшая от их окошка футов на пятнадцать, была отделена небольшим двориком; цвета навоза у основания, она выше становилась черной, как сажа; по всей ее поверхности, на всех пяти этажах, торчало множество крюков и всевозможных предметов, искавших дневного света в этой сумрачной дыре. В самом низу, над складом еврейской лавчонки, запертой огромными железными засовами, ютилась маленькая прогнившая деревянная галерейка, где среди зияющих ночных горшков виднелся букет в жестянке из-под молока. На зеленоватой мшистой крыше галерейки была сооружена из дранки и старых трельяжей громадная, во всю ширину двора, клетка для кроликов, которые растерянно носились между небом и землей, мелькая белыми пятнами на рыжем фоне. Выше, у окон всевозможных очертаний, пробитых в разное время и словно наугад, канатные сетки поддерживали крошечные садики с желтыми цветочками в дощатых ящиках. Еще выше к стене была прицеплена большая ивовая корзина, в каких обычно греют белье, чтобы надеть после ванны; владелец превратил ее в клетку, и в ней порхала сорока. Наконец на самом верху, возле слухового окна, рядом с помойным ведром сушилось на веревке муслиновое платье в розовые горошины.
Разглядев все это, удивленный Нелло уставился на брата, который, как он заметил, смотрел, ничего не видя.
— О чем это ты думаешь, Джанни?
— О том, что надо нам с тобой ехать в Лондон!
— А цирк?
— Терпение, малыш… до цирка мы еще доберемся… когда-нибудь… — продолжал Джанни, шагая взад и вперед по комнатке. — Тебе ничего не подсказало то, что ты видел в цирке? Нет, тебе, видно, это не подсказало того, что подсказало мне… так вот: трюки, которые мы делаем, англичане делают иначе… и лучше. Ох, эти англичане… хорошей работе можно научиться у них там, на месте!.. У них проворство в силе… а мы, видно, слишком развинчены, мы слишком расходуемся на усвоение гибкости… и поэтому мы, быть может, теряем в скорости сокращения мускулов. Кроме того, — как это ни странно, — вчера мне словно вдруг указали, что именно нам с тобой надо исполнять, что нам с тобой больше всего подходит… Словом, глупыш, те, вчерашние-то, ведь это разом и то, что отец исполнял, и то, что исполняем мы. Ну да, штуки, где гимнаст является своего рода актером, а когда ты, братишка, еще прибавишь к ним свои милые проделки… Словом, не вечно же нам заниматься кувырканием?.. — Заметив на лице брата печальную гримасу, Джанни добавил: — Ну, что скажешь на это?
— Что ты всегда прав, старшой! — ответил, вздыхая, Нелло.
Джанни посмотрел на брата с безмолвной нежностью, которая выразилась лишь в едва заметном трепете пальцев, набивавших новую трубку.
XXVII
Англия — первая в Европе страна, вздумавшая одухотворить акробатический трюк. Там гимнастика превратилась в пантомиму; там бессмысленный показ мускулов и мышц стал чем-то забавным, грустным, иногда трагичным; там гибкость, проворство, ловкость тела впервые задались целью вызвать смех, страх, мечты — так, как это делает театр. И именно в Великобритании неведомыми творцами, от которых едва сохранилось несколько имен, относящихся к XVIII веку и разбросанных по платежным ведомостям цирка Астли[52], была изобретена совершенно новая сатирическая комедия. Это было как бы обновление итальянского фарса, где клоун, эта деревенщина, этот гимнаст-актер, возрождал сразу и Пьеро и Арлекина, бросая в публику иронию этих двух столь различных образов, показывая гримасу обсыпанного мукою лица, гримасу, словно разлившуюся по всей мускулатуре его насмешливого тела.