опасность, под угрозой которой они живут, делает их такими печальными и молчаливыми? Нет, тут причина иная. Когда они выходят из лихорадочного состояния, сопутствующего их работе, когда они отдыхают, когда думают, ими владеет неотступное опасение, их страшит мысль, что силу и ловкость, которые кормят их, может внезапно подорвать болезнь, какой-нибудь ревматизм, какой-нибудь пустячный изъян в механизме тела. Кроме того, они часто думают, — это их навязчивая идея, — что молодости их мускулов и связок настанет конец и что еще задолго до смерти состарившееся тело откажется работать в цирке. Наконец, среди них имеется немало надломленных — таких, которые за время своей деятельности два-три раза срывались, а иное из этих падений приковало их к постели, быть может, на целый год; эти, хоть с виду и вполне выздоровевшие, остаются, по их же собственному выражению, надломленными, и для выполнения трюков им теперь приходится делать усилия, которые изнуряют их и делают их такими грустными.
В это время в кафе вошел клоун, приглашенный в один из бульварных театров на роль обезьяны в феерической пьесе; он стал вынимать из карманов розовые фунтики и раздавать их товарищам, объявив при этом со счастливым и немного гордым видом, что утром присутствовал на крестинах в качестве восприемника. Потом он подошел к Джанни и спросил:
— Ну, как успехи?
— Успехи? Да ни с места, — отвечал Джанни, — горизонтальное подвешивание грудью вперед все в том же положении… Делать это упражнение в обратном направлении — сущий пустяк: тут для поддержки рук образуется валик из этих вот двух мускулов… в то время как, если проделать это лицом вперед, нет ничего, дорогой мой, решительно ничего, кроме пустоты, что могло бы поддержать руку… Вот уже несколько месяцев, как я бьюсь над этим… и меня берет страх при мысли, как много времени еще потребуется, чтобы добиться успеха… Сколько в нашем ремесле таких вещей, от которых в известный момент приходится отказаться, — когда видишь, как много они еще потребуют времени и как мало впечатления произведут на публику… Видно, придется взяться за что-нибудь другое!
И Джанни умолк среди всеобщего молчания.
Партия домино близилась к концу; высокий костлявый клоун, читавший газеты, склонил на них голову и замер в одной из тех мечтательных и сосредоточенных поз, за которые товарищи прозвали его «Мыслителем».
Вдруг, приподнявшись как бы в порыве внезапного вдохновения, хоть никто и не давал к этому ни малейшего повода, Мыслитель медленно проговорил:
— О, как жалки, как бесконечно, как невыразимо жалки, господа, наши европейские цирки! Вспомним цирки Америки… Плавучий цирк, устроенный на реке Миссисипи, с амфитеатром, вмещающим десять тысяч зрителей, с конюшней на сто лошадей, с дортуарами для артистов, для прислуги, для экипажа… впереди него всегда несется «Райская птица» — пароходик, везущий передового, то есть агента, которому поручается закупить фураж для лошадей, подготовить пристани, эстакады, триумфальные арки, расклеить афиши недели за две вперед… А что скажете вы о Странствующем Цирке большой странствующей ярмарки — об этом цирке с двенадцатью золочеными колесницами, с храмами, посвященными музам, Юноне, Геркулесу, с тремя оркестрами, с паровым органом… да, господа, с паровым органом… и, наконец, с раусом, который растягивается в городах на целых три километра… в то время как механические и живые гимнасты исполняют на колесницах труднейшие номера? О, как жалки, как бесконечно, как невыразимо жалки наши европейские цирки! — восклицал Мыслитель, отворяя дверь и кончая свою тираду уже на улице.
XLIV
Трюк, который Джанни искал с самой ранней юности и которому предстояло вписать имена двух братьев в новейшую летопись олимпийских цирков наряду с именами Леотара, короля трапеции, и Леруа, человека с шаром, — трюк этот пока что не давался ему, и Джанни искал его с тем умственным напряжением, с каким математик ищет решение задачи, химик — формулу красящего вещества, музыкант — мелодию, механик — железную, деревянную или каменную конструкцию. Как и эти одержимые одною идеей люди, — он был рассеян, задумчив, жил вне реальности, а во время прогулок, на улице, бессознательно начинал рассуждать вслух, так что прохожие оборачивались и смотрели вслед странному господину, который удалялся, понурив голову, сгорбившись и заложив руки за спину.
Из его жизни, всецело сосредоточенной на одной мысли, исчезло понятие о времени, исчезли ощущения холода, жары, все мелкие, поверхностные впечатления, которые вызываются в бодрствующем теле внешними предметами и окружающей средой. Животная жизнь с ее проявлениями, с ее функциями протекала у него как бы под действием заведенного на определенное время механизма и помимо какого- либо участия его интеллекта. Слова, с которыми к нему обращались, доходили до него медленно, точно их произносили шепотом и вдалеке или, вернее, словно душа его пребывала вне тела, и, прежде чем ответить, ему приходилось вновь обрести ее. Находясь все время на людях, среди товарищей, он был рассеян, поглощен своими мыслями, погружен в какую-то задумчивость, полузакрытые глаза его мигали, а в ушах иногда стоял тот еле уловимый гул прибоя, что вечно таится в глубине больших океанских раковин, разложенных где-нибудь на комоде.
Деятельный мозг Джанни беспрестанно искал среди явлений, признанных невозможными, какую- нибудь штучку, которую он сделал бы выполнимой, небольшое нарушение законов природы, которого он, скромный клоун, добился бы первым, вызвав всеобщее недоверие и изумление! И он требовал от невозможного, на которое честолюбиво собирался посягнуть, чтобы оно было грандиозным, почти сверхчеловеческим, и презирал невыполнимое обычное, заурядное, низменное, пренебрегал такими упражнениями, в которых предел ловкости и равновесия казался ему, первоклассному эквилибристу и гимнасту, уже заранее завоеванным; и, предаваясь своим фантазиям, он надменно отворачивался от всего привычного — стульев, шаров, трапеций.
Не раз честолюбивому изобретателю казалось, что цель близка, не раз ему мерещилось воплощение вдруг зародившейся идеи, не раз его охватывала мгновенная радость открытия и сопутствующее ей упоительное возбуждение, но как только он вскакивал с постели, как только делал первую попытку осуществить задуманное, — приходилось отступать перед каким-нибудь непредвиденным препятствием, перед какой-нибудь трудностью, которая сразу отбрасывала эту идею в область нереального, в братскую могилу стольких прекрасных замыслов, едва успевших родиться и тотчас же умерших.
А еще чаще, пожалуй, случалось так: после тайных опытов, после ряда переделок, после многих усовершенствований, которые подводили замысел вплотную к удачному завершению, Джанни, до этого хранивший из особого кокетства свою затею втайне, уже предвкушал радостную минуту, когда сможет наконец рассказать брату о своем изобретении, развить перед ним свою мысль; подобно тому как драматург, заканчивающий пьесу, уже видит публику премьеры, Джанни, работая над последними деталями, уже представлял себе переполненный цирк, аплодирующий грандиозности его трюка… И тут-то какая-нибудь ничтожная мелочь, какой-нибудь пустяк, неведомая песчинка, препятствующая пуску в ход только что оборудованного завода, вынуждала его отказаться от осуществления мечты, которую он лелеял в течение нескольких недель и которая вновь превращалась в грезу, в сновидение, навеянное обманщицей ночью.
Тогда Джанни впадал на несколько дней в глубокую, смертельную грусть, как изобретатель, только что похоронивший идею, над осуществлением которой он провел долгие годы, — и не требовалось никаких разъяснений с его стороны, чтобы Нелло понял причину этой грусти.
XLV
Братья поселились на улице Акаций, в Тернах, на бедной парижской окраине, которая сливается с пригородными полями и теряется в них. Они арендовали домик у столяра, находившегося на пороге разорения. Столяр занимал флигелек, в нижнем этаже которого помещалась кухня и кладовая, а наверху — три комнатки; в его распоряжении был еще дощатый сарай, служивший ему мастерской и преображенный