которого она могла бы опереться и который не был бы столь чудовищен, как эта половина двойной статуи, а был бы обычным самцом, умеющим считать деньги и крепко стоящим на ногах, она даже испытала смутную тоску по Ноно. Осознав себя поверженной и униженной, она почувствовала некоторое облегчение, ибо теперь ее жизнь стала более подлинной, насыщенной и определенной. Привязанность братьев друг к другу больше ее не интересовала. Она думала лишь о собственном счастье. Прильнув губами к запрокинутой шее Робера, она прошептала:
— Послушай, милый, я сделаю все, что ты хочешь.
Робер с силой сжал ее, но потом слегка ослабил объятия, чтобы его любовница могла соскользнуть вниз. Она осторожно опустилась. Тело Робера немного напряглось и приподнялось в противоположном направлении. Лизиана спустилась еще. Робер опять приподнялся. Наконец Робер решительно и властно схватил ее за плечи и подтолкнул вниз. Мадам Лизиана стала неловко сосать у своего любовника. Сперму она проглотила. Робер подавил стон: он был самцом и должен был «держать себя в руках». Когда ее лицо снова появилось из-под простыней, сквозь неплотно задернутые занавески уже пробивался свет. Она взглянула на Робера. Он казался холодным и невозмутимым. Сквозь спадавшие на лицо спутанные волосы она улыбнулась ему так грустно, что Робер из жалости поцеловал ее (она это поняла, и ее охватило отчаяние), потом он встал. И только тогда она до конца осознала, насколько все изменилось: в первый раз в жизни после занятий любовью — доставив наслаждение самцу — она не мылась, не вставала с постели вместе со своим любовником и не отправлялась к биде. Это не укладывалось у нее в голове: остаться лежать в кровати — которая теперь вся принадлежала ей, — когда Робер мылся. Зачем ей было мыться? Полоскать рот и горло, проглотив сперму, было смешно. Она чувствовала себя грязной. Она наблюдала за тем, как Робер тщательно моет свой член, сперва намылив его, отчего тот полностью потонул в пене, а потом сполоснув и старательно вытерев. В другой момент это могло бы показаться ей забавным, но теперь она с грустью подумала: «Он боится, что мой рот его отравит. Как будто яд испускает не он, а я».
Она почувствовала себя старой и покинутой. Робер мылся в умывальнике из белого фарфора. Она видела, как проступают мускулы на его спине, плечах и икрах. В комнате становилось все светлее. Мадам Лизиана представила себе тело Кэреля, которого всегда видела только в морской форме. «Оно точно такое же… это невозможно, наверняка есть какое-то место… может, у него другой член…» (она все время думала об этом). Тоска и усталость охватили ее. Робер повернулся к ней, спокойный и уверенный в себе и своем брате. Она сказала:
— Раздвинь занавески…
Ей хотелось сказать «дорогой», но сознание своей униженности, родившееся из чувства собственной нечистоплотности, заставило ее сдержаться и не ранить оскорбительной интимностью этого лоснящегося и еще не отошедшего от ночных признаний и наслаждений мужчину. Не заметив паузы, Робер отдернул занавески. Бледный дневной свет хлынул в неубранную комнату, своим беспорядком напоминавшую растрепанные волосы или неумытое, отмеченное печатью болезни или тошноты лицо. Мадам Лизиана ощутила привкус смерти. Ей захотелось умереть, ее левая рука стала огромным акульим плавником, свернулась в него. Нечто подобное испытывал лейтенант Себлон, желая облачиться в черную суконную пелерину, под складками которой он мог бы незаметно заниматься онанизмом. Это одеяние скрывало бы его, придавая ему священный и таинственный вид. Он как бы лишался своих рук… В его дневнике мы читаем:
«Облачиться в пелерину, накидку. Не иметь больше рук и почти не иметь ног. Стать чем-то вроде личинки, куколки и в то же время тайно сохранить все свои члены. Я погрузился бы в это одеяние, как в волну, которая уносила бы меня прочь от мира со всеми его страданиями».
Убийства, безнаказанность, хладнокровие, с которым эти убийства совершались, и жизнь в постоянном окружении теней крайне ожесточили Кэреля. Это ожесточение коснулось даже его мыслей. Кэрель был уверен, что достиг предела опасности и ему больше нечего бояться, он превзошел самого себя. Против него все были бессильны. Никто не мог обнаружить его следы, разгадать, например, смысл знаков, которыми были отмечены некоторые деревья у насыпи. Иногда на влажной коре акации он вырезал ножом свои витиеватые инициалы. Таким образом, вокруг тайника, где дремало — как сказочный дракон — его сокровище, постепенно сплеталось кружево, которое охраняло его благодаря своей особой, неповторимой чистоте. Кэрель окружил себя двойной охраной. Он возродил давно утратившие свое первоначальное значение обряды. Хоругви и вышитые церковные одежды постоянно окружали его. Точками на них были отмечены все мысли, посвященные Святой Деве. Вокруг собственного алтаря Кэрель натянул защитный покров, на котором золотом, как на голубых салфетках, была вышита его монограмма.
Всякий раз, когда Мадам Лизиана его встречала, она невольно опускала свои глаза на его ширинку. Она понимала, что не сможет проникнуть взглядом за плотную синюю ткань, но ее глазам все равно было необходимо убедиться в этой невозможности. А вдруг этим вечером ткань окажется не такой плотной и незаметно обрисует член и яйца, позволив Мадам Лизиане обнаружить существенное различие между двумя братьями. Она надеялась, что у матроса член окажется меньше, чем у Робера. Иногда она воображала себе противоположное и даже пыталась себя в этом убедить.
«Ну и что. Если у него (Робера) меньше, что это значит…» (она не могла до конца сформулировать свою мысль, но чувствовала, как в ней пробуждается материнское чувство по отношению к Роберу, не столь хорошо оснащенному, как его брат).
«Конечно, я скажу ему об этом, чтобы он позлился… Но только если он посмотрит на меня печальным взглядом и ответит тихим и доверительным голосом: „Я в этом не виноват“, — если он мне так ответит, это будет плохо. Это будет означать, что он сам осознает свою неполноценность и хочет спрятаться под мое крыло, потому что его крыло сломано. Что мне тогда делать? Если я сразу же поцелую его, улыбаясь, так же как он улыбнулся мне тогда, когда поцеловал меня после того, как я высунула свою растрепанную голову из-под простыней, он поймет, как это плохо, когда тот, кого ты любишь, тебя жалеет. Любит ли он меня? Конечно, я буду с ним еще нежнее, но прежнего волшебства уже не будет.»
Мадам Лизиана чувствовала, что это желание быть еще нежнее (или просто желание любить) может оказаться гораздо менее сильным, чем неудержимое влечение, способное бросить ее в объятия более мужественного из двух парней, особенно если у того такое же тело, такие же лицо и голос, что и у ее поверженного любовника.
Кэрель отбросил зажженную сигарету. Она упала далеко от него, и все-таки довольно близко, маленькая белая, дымящаяся бомба, фатальный знак того, что война уже развязана и он не в силах помешать тому, что скоро весь мир взлетит на воздух. Кэрель не смотрел на нее, но помнил, что только что ее бросил. Беспощадность этого жеста отсекала ему пути к отступлению и подталкивала его — неумолимо, ибо огонь был уже поднесен к пороху — не останавливаться и идти вперед. Он засунул руки в прорезанные на животе карманы, нахмурил брови, пристально и зло глядя на Марио, и произнес, скривив рот:
— Что ты хочешь этим сказать? Да. Ты. Что ты хочешь этим сказать? Ты спрашиваешь, не можешь ли ты заменить Ноно.
Невозмутимость матроса подействовала на Марио. Как полицейский он имел право задавать вопросы, но если он и дальше будет продолжать настаивать на своем, то не добьется ничего. Для Кэреля он был всего лишь преследовавшим его лягавым. Бессознательно догадываясь, что его могут подозревать в контрабанде или даже в воровстве (это все, что мог вынести легавый из посещения «Феерии», ведь наверняка какие-нибудь женщины натрепали ему об этом), Кэрель намеренно решил сгустить краски. Он специально выставлял напоказ свои незначительные поступки, чтобы отвлечь внимание от убийств, которыми легавый — хотя бы по долгу службы — постоянно должен был заниматься. Именно поэтому сперва и нужно было должным образом его настроить, а потом с блеском защищаться. Кэрель поначалу как бы брал всю вину на себя. Он старался привлечь внимание Марио необычностью своего поведения: приглушенным звучанием голоса, скрежетом плотно сжатых зубов, мрачным блеском глаз, злобным выражением лица.
— Ну… отвечай.
Марио мог отделаться какой-нибудь фразой вроде: «Я хотел тебя просто спросить, не найдется ли у тебя и для меня немного дури», — но сила, которую он ощущал в Кэреле, невольно передавалась ему и заставляла быть храбрым и твердым до конца. Неожиданное хладнокровие и решимость Кэреля вынуждали