картины, если их миллионы? Илюша, — шеф повернулся ко мне, — наше близкое знакомство началось ведь с разговора именно на эту тему, — кому нужны миллионы гениальных картин?
Василий Васильевич просил о поддержке. Но я сейчас мог думать только о том, что если дед Филипп прав, значит… Господи, значит, я тоже могу стать настоящим художником. Конечно, без малейшей надежды на славу — слишком много нас будет. Ну и пусть. Зато я буду рисовать, писать маслом, останавливать мгновенье, бросать на полотно целый мир… И я ответил:
— Художникам нужны! Людям, которые хотят быть ими и не могут. И людям, которые увидят эти картины — тоже.
— Но ведь такая наука невозможна! — в отчаянии произнес шеф.
— А если?… — ответил я.
— Это было бы убийственно для искусства.
— Разве искусство можно убить? — тихо спросил Прокофьев.
— Теперь я боюсь, что можно.
Шеф повернулся и пошел сквозь ряды молчаливых слушателей. Не глядя по сторонам, прошествовал между двух рядов гениальнейших картин. Вышел на улицу. Постоял, глядя на буйно лезущую сквозь асфальт травку. Я его не видел, но готов поклясться, что все так и было. Постоял он, наверняка, потому что ждал меня. Любимый ученик не имел права оставить учителя в такую минуту. Но я все не выходил. Из-за занавески минут через десять я увидел его фигуру, сворачивающую на перпендикулярную Галерейной улицу. Впервые Василия Васильевича нельзя было сразу узнать со спины. У шефа изменилась походка.
Я никогда не любил его так, как в эту минуту.
16
Вечером мы сидели в купе мягкого вагона. Втроем — дед Филипп, Таня и я. И я благословлял то обстоятельство, что успел до ВГИКа два года проучиться на математическом факультете. Я понимал формулы.
Четверг и пятницу, уже в Москве, Филипп Алексеевич нетерпеливо учил нас с Таней практическим приемам «последнего мазка». У меня что-то получалось! Сказывался опыт художника. У Тани выходило много хуже.
А в субботу, не успели мы даже позавтракать, как в дверь квартиры Прокофьева позвонили. Таня пошла открывать. Резко хлопнула дверь, заскрипела другая… Перед нами с Филиппом Алексеевичем стоял Петрухин. Без пальто, хотя в Москве октябрь выдался холодный, без шапки, в косо, не на ту пуговицу застегнутом пиджаке.
— Вот твоя благодарность, Филипп, — сказал он, швыряя на стол газету. — Спасибо!
Молодежная газета. На четвертой странице, в «Клубе любознательных», короткая заметка «Чудо в галерее». Десять строчек сенсации.
— Вашей фамилии здесь нет, — сказал я.
— Нет, так будет. Все узнают, все, раз этот старый болван вздумал себя миру показывать. Я отдал ему свою индивидуальность. Я ради его поисков свою дорогу бросил. Я его лучшим коньяком поил…
— Спаивал! — это сказала Таня. И еще она сказала: — А вы думали, он всегда на вас и за вас работать будет?
— Он нарушил договор! Новый звонок в дверь.
— Кого это еще несет? Открой, милый!
Я распахнул дверь — и растерялся. Передо мной, подбоченясь и хмельно улыбаясь, стоял старый знакомый — инвалид с Даниловского рынка.
— А, фининспектор! — весело узнал он меня, — рад, а то неловко было, что соврал тебе. Коврики я сам писал, а у деда, конечно, последняя рука была, каюсь. Ну чего, дорогу загородил? Поздравлять иду. И бутылочку захватил. Ты хоть газетку-то читал сегодня, парень?
— А этот клиент деда Филиппа куда порядочнее вас, Петрухин, — сказал я резко. — Он поздравлять пришел!
— Я вас всех сейчас! — Петрухин замахнулся. Таня резко перехватила его руку, толкнула художника на стул. — Отдышитесь, придите в себя и убирайтесь, — скомандовала она.
— Воды… Валокардина, — прохрипел Петрухин.
— Это дадим, — Таня пошла к аптечке.
Прошло по крайней мере полчаса, прежде чем нам удалось выпроводить Тимофея Ильича. А когда, наконец, за ним захлопнулась дверь, воды попросил уже дед Филипп. Потом были падающие на дно рюмочки капли, 03 на диске телефона-автомата, белые халаты, сухой треск стеклянных ампул, у которых отламывают кончики.
В воскресенье дед Филипп умер…
17
Совместная комиссия Академии наук и Академии художеств по творческому наследию Ф.А.Прокофьева работала уже полгода. Прикрепленные к комиссии математики выбивались из сил, связывая между собой «формулы совершенства» и конкретные работы Прокофьева.
— Да поймите вы, Илья Всеволодович, что получающиеся системы уравнений имеют слишком много решений, — сердито говорил мне доктор физико-математических наук. — Принципа, по которому можно выбрать одно или хоть десяток решений среди тысяч их, Филипп Алексеевич не предлагал. Мы, во всяком случае, ничего подобного в его бумагах не нашли. А если он находил верный путь по вдохновению… Так что толку от его формул?
— Но он сужал все-таки круг возможных решений, — возразил я. Мне не хотелось возражать, но я был обязан это делать.
— Да! Заменял миллиарды — миллионами. Спасибо!
— Но он меня учил, и у меня получалось, вы же знаете и все знают, хоть заниматься он со мною смог всего два дня.
— Тогда получалось. А теперь?
Я молчал. Со дня смерти Филиппа Алексеевича я просто не мог заставить себя взяться за кисть.
— Отмалчиваетесь? Что ж, завтра мы собираем экстренное заседание комиссии. Приходите обязательно. И с супругой. Хотя… знаете, завтра лучше ее не берите с собой.
Я вышел на улицу. И у самого подъезда нечаянно кого-то толкнул. Он оглянулся на мое извинение, и навстречу мне сверкнули знакомые воспаленные глаза с широченного лобастого и щекастого лице. Ланитов!
— Как поживаете, Кирилл Евстафьевич?
— А! — он грустно махнул рукой.
— Что так? Фильм про вас снят, сценарий дописал сам Василий Васильевич, саламандру ищут сразу три экспедиции…
— Четыре, Илья Всеволодович. У нас четыре, а за рубежом восемнадцать. И еще тысячи любителей.
— Так чего ж вы об этом так грустно говорите?
— Отравили меня слова вашего шефа. Помните, о необходимых загадках. Хочу саламандру! Настоящую. Огненную. Большую. А тут один биохимик начал утверждать, что в огне действительно существует жизнь, только не более, чем на клеточном уровне… Отнимает у меня энтузиастов, а у него ведь саламандры только по имени остаются саламандрами, в остальном они что-то совсем другое… Спасибо, говорит, что любитель натолкнул нас на идею жизни в пламени, она очень многое объясняет, а теперь этим должны заняться специалисты.