парочку книг и не менее трех фильмов, в которых описывались подобные явления. Все это была белиберда, высосанная из пальца. Тем более дикой казалась на этом фоне сложившаяся ситуация.
«Получается, что я проживаю одновременно две жизни, — почти безразлично подумал Шинкарев, тупо жуя и глядя остановившимся взглядом на продолжавшую что-то оживленно рассказывать жену. — В одной из них я примерный семьянин и усердный работник, любитель собирать грибы и сидеть у телевизора с газетой на коленях и бутылочкой холодного пивка под рукой. Зато в другой, в той, которую днем забываю, я — кровожадный маньяк, который рыщет по улицам в поисках жертвы и между делом творит мелкие пакости. Похоже, по ночам мне абсолютно все равно, как именно пакостить роду человеческому — лишь бы нагадить посильнее, дать выход накопившейся за день злобе. Черт, да какой еще злобе? Откуда она во мне берется?»
На этот вопрос ответа не было, так же, как и на множество других. Например, Сергей Дмитриевич никак не мог понять, когда же, в таком случае, он успевает высыпаться. Поспать он любил и при случае мог проваляться в постели до полудня. Получалось, что он и спал как бы по частям: дневной, всем известный и ни у кого, даже у себя самого, не вызывающий интереса Сергей Дмитриевич Шинкарев, как и положено обывателю, ложился спать после вечернего телесеанса и просыпался утром по звонку будильника, а его вторая, никому не известная темная половина как раз в этот момент засыпала, да так крепко, что он на протяжении многих лет даже не подозревал о ее существовании.
«Раздвоение личности, — подумал он. — Шизофрения. Да нет, пожалуй, шизофрения — это что-то другое.
Похожее, но другое.» Он решил, что надо будет посмотреть определение слова «шизофрения» в каком-нибудь справочнике или словаре медицинских терминов, но это была, как любили выражаться в дни его молодости, зола. Какая разница, как называется болезнь, если ты все равно не можешь от нее избавиться? Слова ничего не меняют, даже наоборот: чем больше слов, тем больше путаницы.
Сергей Дмитриевич вдруг осознал одну простую вещь: дело было не в том, каким именно словом обозвать творившийся с ним и внутри него кошмар, а в том, как ему теперь поступать. Если верить фактам — а не верить им было нельзя, он до сих пор ощущал ноющую боль в ушибленном лыжной палкой (надо же!) боку, — получалось, что в данный момент Шинкарева ищет вся столичная милиция, да и сосед по лестничной площадке наверняка дорого дал бы за то, чтобы узнать, кто разукрасил его машину. Все эти люди были загонщиками, а он, Сергей Дмитриевич Шинкарев — дичью, сезон охоты на которую открыт круглый год. Охотники были в своем праве, этого Шинкарев не отрицал, поскольку при свете дня свято чтил Конституцию, Уголовный Кодекс и постановления городских властей. Но существовал другой закон, который, как понял вдруг Сергей Дмитриевич, был выше всех писаных и неписаных кодексов неоспоримое, заложенное природой право живого существа на самозащиту.
Он не виноват, что так вышло, что таким родился, и не собирался по собственной инициативе сдаваться обществу, которое довело его до сумасшествия. «Да, — с ожесточением подумал Шинкарев, — до самого настоящего сумасшествия. Как еще это назвать, если я сижу за завтраком, ничего не помню и пытаюсь не то разделить себя пополам, не то, наоборот, сложить вместе разналивающиеся половинки? Нечего тут складывать, нечего делить — я это я, и точка. Кто же станет меня любить, если не буду делать этого сам? Жена ко мне привыкла, всем остальным на меня начхать, и никто, кроме меня самого, не в состоянии мне помочь. Вернее, помочь мне, скорее всего, просто невозможно. Либо это как-нибудь пройдет само, либо я пропал. Но помогать упечь себя в дурдом, а то и за решетку, не стану, это уж как пить дать. Вот так, господа, и идите-ка вы все в глубокую задницу. Я — это я, а вовсе не вы с вашими кодексами и пересудами на скамейке у подъезда. Я и моя тень. Я и мой друг — граф Дракула-Задунайский… Ну и бред, мать его за ногу».
Бред или не бред, но рассуждения помогли. Сергей Дмитриевич расправил плечи и выпрямился, сев ровнее, чем вызвал удивленный взгляд жены. Даже похмелье, казалось, отступило — возможно, благодаря рассолу, а может быть, и по иной причине. Он человек, и никому ничего не должен. Всю жизнь его обкрадывали — то государство, то вороватые и наглые продавщицы в магазинах, то соседи по подъезду, так и норовившие при случае вытащить из почтового ящика газету. Дымящие заводы и автомобили воровали у него здоровье, хамы воровали его нервные клетки, набитые долларами рекламодатели воровали добрую половину времени, которое он мог провести у телевизора, получая простенькое бездумное удовольствие — одно из очень немногих доступных удовольствий. Что удивительного, если человек в такой ситуации свихнулся? Конечно, если все начнут убивать за здорово живешь, то ничего хорошего из этого не выйдет, но он-то ни в чем не виноват! Он болен, и вылечить его не может никто. Сумасшедший дом ничуть не лучше тюрьмы, а в чем-то, пожалуй, даже хуже, и все, на что он может там рассчитывать — это издевательства санитаров и, в лучшем случае, лошадиные дозы транквилизаторов, которые превратят его в тихого идиота.
На мгновение Сергей Дмитриевич почувствовал страшное одиночество и обреченность загнанного в угол зверя. Но это состояние длилось только мгновение. «Поймайте сначала, — в совершенно несвойственной прежде ему манере подумал Шинкарев, — а там посмотрим.» Страх остался, но теперь Сергей Дмитриевич мог его контролировать, не позволяя животному ужасу затмевать разум… сколько бы там его ни осталось.
— Шинкарев, — пробился в сознание настойчивый голос жены, — Шинкарев, ты меня слышишь, или все еще в прострации?
Сергей Дмитриевич вздрогнул и вернулся к реальности.
— Конечно, слышу. Задумался просто. Ты о чем-то спрашивала?
— Да как тебе сказать… Я спросила: может быть, ты мне все-таки объяснишь, по какому случаю вчера фестивалил?
Сергей Дмитриевич быстро и привычно, словно всю жизнь вел двойное существование, взвесил плюсы и минусы и решил, что полуправда будет предпочтительнее заведомой лжи, — Это из-за твоей Жанны, — сказал он. Вчера ко мне на работу приходил следователь. Он сказал, что ее убили. Ну, я и расстроился немного…
— Ничего себе немного, — вставила жена.
— Ну, много… Какая разница? Ее ведь этим не вернешь. Да и испугался я, признаться. Я же, судя по всему, был последним, кто видел ее живой… если, конечно, не считать убийцу. Кстати, — спохватился он, — а что это тебе взбрело в голову сказать, будто она помогала мыть посуду? Если бы я ляпнул, что мы с ней беседовали о музыке, могла получиться полная ерунда.
— Я надеялась, что у тебя хватит ума промолчать, — ответила Алла Петровна. — Зачем мне нужно, чтобы моего мужа таскали на допросы и держали под подозрением, как какого-то маньяка? И потом, сразу же пошли бы пересуды: а что это за ночные разговоры на кухне? Да еще при живой жене! Представляешь, что можно насочинять?
— Все, что угодно, — согласился Сергей Дмитриевич. — До группового секса включительно.
— Вот именно. А сказать, что она ушла со всеми, я не могла. Гостей наверняка будут опрашивать. К чему явное вранье? Тем более, что ты ни в чем не виноват.
— Спасибо, — с чувством сказал Сергей Дмитриевич. — Вечно ты меня, дурака, выручаешь. Что бы я без тебя делал?
— Да уж… Осторожнее надо быть, Шинкарев.
Сергей Дмитриевич вскинул глаза от тарелки и подозрительно посмотрел на жену. Алла Петровна ответила прямым, твердым взглядом. Этот взгляд напоминал каменную стену: разгадать по нему мысли Аллы Петровны было невозможно. «Неужели знает? — метнулась в сознании Сергея Дмитриевича паническая мысль. — Неужто догадалась?
— В каком смысле? — спросил он. — Что значит осторожнее?
— Это значит, что надо меньше пить, — спокойно ответила жена. — Вечно ты по пьянке попадаешь в какие-то истории. Недотепа ты у меня, Сережа. Пить тебе совсем нельзя. Был бы бабой, насиловали бы тебя на каждом углу. Сто граммов налил и действуй.
— Скажешь тоже, — неловко ерзая, проворчал Сергей Дмитриевич. Он испытывал смущение: жена была абсолютно права, но от этого слова не делались менее обидными.
Алла Петровна заметила и правильно поняла его смущение.
— Пойми, я не хочу тебя ранить, — мягко сказала она, — но это правда. Пить тебе нельзя. Совсем