Пишу эти строчки рано утром, опыт начат, но его эффект станет заметен не раньше чем часов через шесть — восемь, и я решил пока поболтать с тобой — на бумаге, к сожалению. За результаты опыта как-то не беспокоюсь: у меня, ты знаешь, сейчас полоса везения. Началась она тогда, когда мы встретились.
Что же, и пора было начаться везению, если учесть, как мне не везло предыдущие сорок два года моей жизни. О том, что все эти годы я не знал тебя, не буду даже говорить. О том, как я поступал на биофак МГУ, а попал в педагогический, как менял профессии и призвания два десятка лет, пока на исходе их не укрепился в роли антрополога, о неудачных женитьбах и почти столь же неудачных романтических историях ты знаешь и так. Словом… Мало того. У меня есть основания полагать, что невезение досталось мне по наследству.
Я не знаю, правда, как звали тех моих предков, что угодили под сабли опричников или легли на плаху при Петре. Зато точно известно (отец увлекался генеалогией), что в 1852 году мой прапрадед со стороны отца мелкопоместный дворянин Андрей Губанов подал в отставку, будучи всего лишь корнетом в гусарском полку, — подал в отставку, потому что проигрался и не мог заплатить «долг чести». В том же году моя прапрабабка со стороны матери, крепостная господ Травниковых, пыталась сбежать от помещика, которому чересчур уж понравилась, была поймана, высечена и выдана замуж за драчуна и пьяницу, самого никудышного мужика во всех обширных владениях отвергнутого поклонника.
Дедов и бабок у каждого из нас четверо, прадедов и прабабок — восемь, прапрадедов и прапрабабушек — шестнадцать. Простейший этот арифметический подсчет показывает, что во времена проигравшегося гусара, а также неудачливой беглянки и ее пьяницы-мужа, жило еще тринадцать моих предков той же степени родства. Думаю, что и эти тринадцать были неудачниками — одна цифра чего стоит.
Маришенька! Ты читаешь эти строчки и одновременно крутишь диск телефона. Я тебя знаю! Но и ты меня знаешь. Я никогда тебя не обманывал. Честное слово, сейчас поздно что-нибудь предпринимать. Ты читаешь мое письмо в девять вечера… с минутами. А я уже давно сплю и проснусь к утру. Конечно, ты можешь добиться, чтобы меня разбудили раньше, но это может меня погубить. Не надо, Маришенька, а?
Ну вот, я забыл упомянуть еще одного предка, которым особенно гордился мой отец (я подозреваю, правда, что этот Евлампий Губанов был нам только однофамильцем, потому что под конец жизни он получил от Павла I орден и поместье — значит, в конце концов ему повезло. Но это был такой уже конец концов…) Евлампий был самым законопослушным из сынов своего времени. Его бросила в тюрьму Екатерина I, потому что он боролся за права на престол внука Петра I, будущего Петра II. Его сослала в Сибирь Анна Иоанновна — он требовал воцарения ее старшей сестры, Екатерины Иоанновны, которая сама на трон и не претендовала.
Ему вырвали язык по приказу кротчайшей Елисавет — вступился, бедняга, за несчастного годовалого императора Иоанна Антоновича.
Мариша, я очень боялся. Помнишь, к тебе подошел знакомиться в кафе, что у Домского собора, парень? Я для него не существовал. Дядюшка, папаша — только не муж. Раньше, или позже и ты ощутишь эту разницу. Если я ее ничем на заполню. Вот я и пошел на этот опыт. Авось, буду тебя достоин. Как ты радовалась, что мне разрешили взять тебя сюда, на конференцию, заказали номер на двоих, дали несколько свободных дней. Шеф и не то бы позволил, раз я вызвался добровольцем. Только ты его не ругай — он сейчас сидит в другом углу той же комнаты, на другой кровати, у другого столика, тоже что-то пишет. Может быть, другой Марише. Может быть, научное завещание на случай — тьфу, да какой там случай! Нет, скорее всего он просто описывает состояние своего организма. Шеф, видишь ли, второй, вернее, первый доброволец. Хотя нет, все-таки второй — но тогда я только третий доброволец. Помнишь, я тебе рассказывал о Пабло Гонсалесе из Венесуэлы? Он нас и вынудил, можно сказать, пойти на эксперимент. Шеф весь закипел, когда прочел саморекламу этого фанатика. Открыл он, видите ли, способ превращения в сверхчеловека. Шефу этот термин совсем не нравится, а я еще как-то теряюсь в определениях. Мой шеф и его соавтор предпочитают говорить о «взрослой стадии человека». Видишь, даже не высшей. А интересно, каким я буду, когда стану взрослым? Ты утверждала ведь, что я лет на десять моложе тебя, да мне и вправду кажется, что лет с восьми я ни по характеру, ни по темпераменту не изменился.
Прости, что я с тобой не посоветовался. Но ты ведь была бы против, значит, можно считать, что я все-таки знал твое мнение, только не согласился с ним.
А когда мой шеф впервые встретился с Николаевым, тебе было только двенадцать лет. Смешно! Я уже работал с шефом, он даже советовал мне подумать над темой для диссертации, но я все не мог выбрать.
А тут является Николай Сергеич Николаев. Сама понимаешь, старик о нем слышал, фигура видная. Но чего энтомологу с антропологом делить? Николаева, видите ли, интересует, как древняя обезьяна стала человеком. Шеф, понятно, отвечает, что, мол, мутации, удачные метисации, при давлении естественного отбора и развитии социальных отношений в первобытном стаде… в твоем историко-архивном этого еще не проходили, наверное. Ну вот. Но Николаеву мало. Шеф начинает блистать своей ученостью. Рассыпает перед ним гипотезы. Совсем (для интереса, видно) опустился: даже о космических пришельцах, которые нас якобы на путь истинный направили, рассказал. Потом насчет того, что человек будто бы дитя обезьяны, почему-то не ставшее взрослеть, ухитрившееся до старости сохранять детские черты. Показал свою любимую фотографию — три младенца рядом: человеческий, гориллы, шимпанзе. Сходство — умопомрачительное, куда больше, чем у взрослых, я тебе принесу это фото. Да, гипотеза интересная, но еще в тридцатые годы было доказано…
Ришенька, ты уж чересчур не беспокойся. Я же тебе сказал, что мое невезение кончилось. Пора ему было кончаться, этому родовому невезению — я тебе писал, как давно оно началось. А все, что имеет начало… Тем более, начало столь древнее. Действительно, чего это я вспоминаю только тех своих предков, историю которых мой отец документально проследил? Ей-ей, в моих жилах живет память о бесконечно более отдаленных во времени неудачниках. Тех, от кого произошли все мы, — о кроманьонце, которого ледник ни за что, ни про что согнал с родных мест, о его пра-пра-пра… внуке, которого враги заставили уходить от них, следуя за отступавшим уже ледником. О том, как некий рамапитек остался без тропического леса, съеденного похолоданиями, и поневоле побрел по саванне, время от времени вставая на задние лапы, чтобы знать, когда и куда можно бежать… Среди моих предков и та невезучая тварь, что стала кормить детенышей молоком, вместо того чтобы жить легко и свободно, рассовывая яйца по очередным кучам песка.
Но мои гены вспоминают и еще кое о чем, кроме невезения. Вспоминают — и работают, командуют моим сравнительно нестарым организмом. Только не все ведь гены, Ришенька, работают. Некоторые — не командуют. Молчат. А о чем они молчат — бог их знает. Может быть, молчащие гены — только дублеры говорящих, резерв на случай неполадок. Но великоват резерв-то. Может быть, в них — память о разных ненужных уже вещах. Хвосте, защечных мешках, чешуе… А может быть, материал для будущей эволюции человека: заговорят молчащие гены — и наш разум станет сильнее, реакция — быстрее, воля — тверже, страсти — добрее…
Как мне повезло, что я тебя встретил! Как мне повезло, что мы вместе приехали в тот город. Черт его знает, как получилось, но у нас с тобой ведь даже билеты до Риги опять были на одно место, и даже то самое, что тогда: оба — на кресло 5а. Но теперь мы уже не обращались к бортпроводнице, как в первый раз, в самолете из Одессы. Обратные билеты у нас на два разных места, но один из них на то же самое 5а — надо бы подсчитать вероятность такого совпадения. Примем для простоты, что в самолете 100 мест… Впрочем, ну ее, арифметику. А хороший город Рига, правда? В старой Риге улицы скрещиваются и расходятся, переходят одна в другую, пересекаются под всеми углами, которые только известны геометрии — евклидовой и неевклидовой. И за каждым углом — новое. В домах. В людях. В тебе и мне.
У этого переплетения улиц — правда же? — есть свои законы, и мы с тобой стали загадывать, что нас ждет за этими домами, какую вывеску мы прочтем, подойдя поближе к узорчатому окну, какое из старинных зданий впереди признает себя музеем, и где тюлевые занавески обозначат обычную семейную жизнь.
Мы сидели в сквере на маленькой площади. Ей было лет семьсот, а скверу, мы прикинули по деревьям, побольше ста. Но ты удивленно сказала, что город совсем не кажется старым. И я ответил, что он и на самом деле не старый. Он взрослый. Точнее, сказал я, это — город — имаго.
И ты спросила: «Имаго? Это что-то из жизни насекомых?»