холодность, полное отсутствие хоть сколько-нибудь острой горечи, — слыша в себе эту многоголосую гамму ощущений, не делавших мне чести, я спустился, оскальзываясь по грязи, на дно кювета.
Не рукой — мне стыдно вспоминать об этом! — а какой-то щепочкой я попытался пошевелить морду Братишки. Голова не шевельнулась. Глаза пуговично смотрели в черную, как деготь, грязь. Он не дышал.
— Пойдем куда шли, — сказал я жене. — Я потом с тачкой приеду, заберу его.
Она заплакала.
— …Его, наверное, стукнуло подножкой… Ой, дуралей-дуралей…
Из темноты выскочил жизнерадостный, как всегда, и воодушевленный сражением Джек. Крутанулся возле нас. Заметив белеющее в канаве тело Братишки, столь же весело подбежал, внимательно понюхал под хвостом у брата и с равнодушием, которое поразило нас до глубины души, отвернулся. Бодро задрав хвост, побежал впереди нас к магазину, где стоял телефон-автомат.
Это равнодушие к случившемуся с ближним своим не просто поразило, оно возмутило нас: «Как он может так пренебрежительно, так цинично-спокойно относиться к гибели друга, неразлучного спутника своего, брата, наконец, единокровного?!».
Смешны мы были, конечно. Смешны и очень несправедливы, когда, стоя в очереди к телефону, гнали Джека от себя и попрекали: «Братишка погиб, а тебе и дела нет! Иди-иди… Хоть не веселился бы!».
Мы позвонили. Домой возвращались понуро. Тошно нам было.
Я повел жену новой дорогой. Не хватало, подумал я, чтобы из-за несчастного Братишки и с ней, на шестом месяце, стряслась какая-нибудь беда.
Но она умолила меня свернуть к переходу.
— Я не буду подходить, не бойся! — говорила она. — Ты только сходи и посмотри. Может быть, он жив еще?
Она осталась стоять под фонарем у платформы, а я пошел к месту Братишкиной гибели.
Братишки — не было!
Убрали? Но это смешно: ночью кто-то будет убирать никому не мешающий труп… Значит, Братишка был ранен. Значит, очнулся и пополз. Вряд ли у него достало сил выбраться из глубокого кювета — значит, полз по канаве…
Я крикнул жене. И услышал ее счастливый смех в ответ.
Мы пошли вдоль железной дороги и, вглядываясь в темень придорожного кювета, в два голоса окликали:
— Братишка! Братишка!
Джек, где-то задержавшийся, догнал нас.
К чести его скажем, что первым делом он сунулся под мостик, где только что валялся его брат. Братишку не обнаружил, успокоенно махнул хвостом и побежал вместе с нами.
— Джек! Ищи! Он где-то здесь!
В ответ Джек только вилял хвостом и норовил, прыгнув повыше, облобызать каждого из нас.
Мы свернули к дому. Решено было, что завтра, едва рассветет, мы вернемся к поискам.
Путь наш лежал мимо дома Закидухи.
— Господи! — воскликнула жена. — Когда он выйдет из больницы, что мы ему скажем?
И в этот самый момент из дыры под забором вылезла белая собака с черным седлышком на спине и побежала к нам, приветственно, хотя и несколько виновато, махая хвостом.
— Братишка!!!
Это был, разумеется, он. Целый и невредимый, если не считать опухоли величиной с кулак, увенчанной короткой и глубокой ссадиной — с левой стороны, на скуле.
Жена, впав в какой-то экстаз умиления, распахнула холодильник настежь и творила ему похлебку с таким вдохновением и восторгом, словно это было жертвоприношение железнодорожному богу, пощадившему милого нам Братишку.
Досталось еды и Джеку. Мы все же чувствовали себя несколько виноватыми — за нашу клевету в его адрес. Возможно, он попросту был мудрее и опытнее нас в подобных делах и лежащему в канаве Братишке мгновенно поставил диагноз: «Шарахнуло крепко, однако оклемается…» — ну, и повел себя соответственно.
Шарахнуло Братишку действительно крепко. Его спасло, как я понимаю, то, что электричка лишь набирала скорость, и поэтому удар хоть и поверг его в глубочайший нокаут, но не убил.
Рана, конечно, не могла не причинять ему страданий. Было заметно, что ему трудно раскрывать пасть. Он стал неулыбчив, молчалив. В играх поворачивался к нападающему боком, морду прятал, не огрызался.
Джек мгновенно уловил эту слабину. Наскакивал на брата вроде бы и играючи, но все более и более настырно. И все меньше шутливости становилось в этих наскоках.
Джеку, видимо, показалось, что пришел час, когда он может по праву взять над Братишкой верх. Он преисполнялся все большего нахальства. Порой, уже всерьез свирепея, норовил во время игр повалить Братишку, ухватить за горло, кусал даже — верх наглости! — за корень хвоста.
Братишка терпел. Но всегда наступал момент, когда долее без ущерба для авторитета терпеть было нельзя, и тогда Братишка взрывался!
Вдруг перед нами представал Братишка-зверь. Устрашающе взрычав (от рыка этого Федька с визгом мчался к нам под ноги), вздыбив загривок, свирепо сморщив морду — эта гримаса не могла не доставлять ему боли, и от этого, быть может, он свирепел еще больше, — Братишка, подловив момент, одним внезапным кратким ударом опрокидывал Джека наземь в тотчас впивался ему в горло. Без всяких шуток. Чтобы убить.
Джек, конечно, тотчас ударялся в панический крик, а когда Братишка отпускал его, в сторону отбегал со всей возможной верноподданностью, словно удивляясь: «Вот бешеный… шуток не понимает…».
Но и нам и Братишке яснее ясного было: шутками тут и не пахнет. Здесь — извечная борьба за власть. И грустно нам было видеть, сколь похожими на людей становятся в эти минуты наши милые псы.
После удара подножкой поезда (мы потом обратили внимание на нее, эту смертоносную для собак подножку, остро и опасно торчащую невысоко над землей в начале и конце каждой электрички), после того удара Братишка стал мучиться головными болями.
Мы очень скоро научились определять начало приступа. У него наливались кровью белки глаз. Он становился беспокойным и беспомощным, с виноватым видом начинал проситься к нам в комнаты. Там ложился головой в темный угол и замирал. Боли, видимо, бывали иной раз совсем нестерпимыми, потому что Братишка иногда и лежать даже не мог. Беспокойно бродил из угла в угол. Ложился, тут же вставал.
Мы пытались давать ему анальгин. По большей части безуспешно: во время приступов ему было совсем не до еды, а как еще, скажите, можно всучить собаке растолченное лекарство?..
Как ни странно, больше всего ему помогало ощущение человеческой руки, положенной ему на голову. Он клал морду мне на колени, я — руку на его голову, и так мы сидели. Братишка лишь постанывал иногда сквозь дремоту, изможденно этак покряхтывал.
Интересно, что и Федька в такие минуты разительно менялся. Обычно бесцеремонный и озабоченный единственно лишь щенячьими своими играми, он в периоды Братишкиных страданий вел себя на удивление тихо и смирно. Ложился где-нибудь в сторонке и глаз не сводил с Братишки. Словно бы сопереживал. И казался в такие минуты почти взрослым.
Одна только Киса не испытывала к Братишке ни малейшего сострадания.
…Вначале из-под дивана настороженным зеленым светом горели лишь ее глаза, следящие за Братишкой. Затем высовывалась черно-белая, тоже еще настороженная, но уже и любопытствующая мордочка.
Потом — черная лапка, обутая в белый лапоточек, быстренько высовывалась, как выстреливала, из- под дивана, касалась кончика Братишкиного хвоста и вновь исчезала. И только после этого, замирая от страха и собственной отваги, Киса появлялась вся. На всякий случай угрожающе растопорщившись, выгнув спину, она для начала трогала шерстинки хвоста, затем принималась прохаживаться рядом… Бог знает,