Женя уходила умиро­творенной, – нет, не такая она никудышная, никому не нужная, как о себе думает.

Она и сейчас зашла к Малинке, посидела возле него, поговорила, повздыхала. Но спокойствие не приходило.

Вечером ее сменила Галя, и Женя пошла домой с за­пиской в кармане. Стоял звонкий мороз, окна в тумане светились расплывчато. По дороге на Тобол, глу­хо воя, шли и шли тяжелые машины.

«Нет в моей жизни никакого покоя,— горько думала Женя, приближаясь к дому. Невесомая бумажка тяготи­ла ее, как ноша.— Другие живут без всяких таких вол­нений, а я сама, всегда сама так и выискиваю неприят­ности. Каждый день что-нибудь да стрясется! То банки в магазине полопались, то с Субботой в клубе опозори­лась, то штраф наложила на прохиндея, и теперь, чего доброго, позовут в райком разбираться. И, наконец, со­гласилась на безнравственный поступок сегодня. А что-нибудь еще и завтра свалится как снег на голову... Когда же все это кончится? Бестолковая, бесхарактерная... Нет, видно, не доросла я еще до самостоятельной жизни. Да еще здесь, на целине!..»

На кухне Ирина Михайловна заваривала чай. Сашка сидел за столом с ногами на табуретке и гремел куском сахара в пустой кружке.

— Добрый вечер,— пробормотала Женя и прошла в свою комнату. Ей показалось, Ирина Михайловна прово­дила ее долгим взглядом. Женя не оглянулась. До самого утра она не выйдет из своей комнаты!

Было холодно, печь недавно растопили, и комната еще не успела прогреться. Женя зажгла керосиновую лампу, электролинию к их дому еще не дотянули, не хватило, го­ворят, столбов. Пламя зазвенело, застреляло струйками копоти. Вдобавок ко всему, еще и керосин кончается...

От холода, неуюта, от неровного, ненадежного света лампы, а главное, от записки Жене хотелось запла­кать.

Накинув на плечи пуховый платок, она достала бума­гу, чернила и села на койку, ближе к печке, решив напи­сать письмо отцу с матерью. Двадцать восьмое по счету. Только в первых пяти-шести письмах из Камышного ей удавалось сохранить бодрость, лихость, и конверты полу­чались пухлыми от событий. А дальше то так, то этак все откровеннее стала проглядывать тоска по дому. Хотелось пожаловаться, как в детстве, а кому, как не маме с папой? Да и чего в том удивительного, если она впервые в жизни уехала из родного дома, и не на день-два, а на многие ме­сяцы и, наверное, даже годы... Как же ей не грустить!

В легкие минуты Женя повторяла себе, что грусть-тоска скоро развеется сама собой, только надо уметь пе­реключать себя. Она хлопотала на кухне, прибирала в комнате, подметала, мыла, чистила... Но когда что-то не ладилось, Женю тут же охватывали воспоминания о до­машних беспечальных годах.

«Дорогие мамочка и папа! Я не вытерплю здешней жизни, уеду. Сбегу, фактически опозорюсь, но оставаться на целине у меня больше нет сил...»

Женя подумала и отложила письмо — не так начала, это сразу огорчит отца с матерью. Слишком уж грубая правда, надо подумать и написать им как-нибудь по­мягче.

Надо отвлечься, надо переключить себя совсем на другое. Она взяла Павлова «Двадцатилетний опыт», кни­гу Леонида Петровича, раскрыла наугад и сразу обрати­ла внимание на строки, подчеркнутые карандашом: «...Организм представляет собой сложную обособлен­ную систему, внутренние силы которой каждый момент уравновешиваются внешними силами окружающей среды».

Интересно. Значит, ее, Женины, внутренние силы тоже должны быть уравновешены и не от случая к случаю, а в каждый момент. Но каким образом она может уравно­весить себя сейчас с Ириной Михайловной и с Хлыновым?

Она полистала дальше. Подчеркивал, конечно, сам Леонид Петрович. «...Не постоянное ли горе жизни состо­ит в том, что люди большей частью не понимают друг друга, не могут войти один в состояние другого...»

Да, она не может войти в состояние Ирины Михайлов­ны, и в этом действительно горе ее жизни, что правда, то правда. Но что это значит — войти? Всё понять и всё простить, так, что ли? Тогда, на току ведь это не сон был, а явь, свидание Ирины Михайловны с Хлыновым. «Вни­мание, черти на целине! Ха-ха»,

Написала о Хлынове: золотые руки. Но ведь все пра­вильно — руки! Руки труженика. А зачем комбайнеру сердце, душа и всё такое? Он убирает хлеб, кормит, мож­но сказать, страну, про него пишут в газетах. И совесть у него чиста. В этом смысле — в трудовом.

А что важнее: то, что Хлынов кормит хлебом, или то, что он... связан с чужой женой? Вопрос. И в ответ Жене захотелось воскликнуть горько и громко: «Хлеб важнее, господи, хлеб наш насущный!»

— Женечка, идем чай пить!— услышала она голос Ирины Михайловны, как всегда заботливый, ласковый. Даже звук ее голоса привлекателен. Если ничего не знать...

— Спасибо, я буду позже.

— Иди, иди, глупенькая, не надо прятаться.

Ирина Михайловна вошла к ней в комнату. Женя за­метила, что дверь за собой она предусмотрительно при­крыла.

Как удивительно все-таки сияют ее смелые глаза. Бе­довая. Шерстяное темное платье тесно обтянуло ее фи­гуру с узкими плечами и высокой грудью. Слишком мно­го в ней женственного, наверное, поэтому... Женя поту­пилась.

— Опять тоскуешь, бедненькая, по глазам вижу. Напрасно. Я тебе уже говорила, когда грустно, тверди се­бе: «Всё проходит».

— А когда весело?

— Тогда ничего не надо твердить,— Ирина Михай­ловна беспечно рассмеялась.

Жене стало как будто легче. Можно не думать о за­писке, забыть про нее, будто ее и не было. Ирина Михайловна оборвала смех, негромко спро­сила:

— К тебе в последние дни никто не заходил? Из прежних знакомых.

— Ах, да!— притворно спохватилась Женя и покрас­нела.— Вот, просили передать.— И подала записку.

— Девочка ты моя!— Ирина Михайловна порывисто притянула Женю к себе, потормошила ее, как малень­кую.— Не порвала и не выбросила.— Она заметила смя­тение Жени, отстранилась и спокойно предложила: – Да­вай ее вместе уничтожим. – Она подошла к лампе, не прочитав, грубо смяла за­писку, затем расправила ее, чтобы лучше горела, и под­несла к верху стекла. Краешек подрумянился, потемнел, быстро скрутился и вспыхнул, осветив снизу неподвиж­ное, вдруг постаревшее лицо Ирины Михайловны.

– Прочитали хотя бы... Человек старался,— пробор­мотала Женя.

Ирина Михайловна на мгновение отвела руку, быстро глянула на записку и сно­ва — к стеклу и держала ее до тех пор, пока пламя не обожгло пальцы.

«Не руку обожгла, а душу»,— подумала Женя.

Сейчас Ирина Михайловна уйдет из комнаты и унесет с собой всё. Не только тайну свою, в общем-то, уже поч­ти раскрытую, но и последнее уважение Жени к самой себе.

Листок пепла колыхнулся, распался и серыми лох­мотьями медленно осел на стол.

— Ирина Михайловна!—ломким голосом окликнула Женя.

Ирина обернулась, вопросительно подняла брови.

— Почему вы... сошлись с Хлыновым?

— Подрастешь, узнаешь,— быстро и неожиданно гру­бо, будто ее поймали с поличным, ответила Ирина.

— Подрастешь...— с укоризной повторила Женя.— Как будто я маленькая. Ладно, пусть подрасту, стану же­ной и матерью. И какие же истины тогда передо мной от­кроются? Осознаю свое право на измену? Что это за на­важдение такое, неужели от него никому не уйти?.. Вы называете меня девочкой, воробышком, а я между тем взрослая и не хочу скакать возле вас и чирикать о чем попало, как воробышек. У вас семья рушится, вы же сами страдаете. Ради чего, во имя чего?

Ирина отошла к окну, коснулась лицом холодной за­навески. Женя видела ее спину, ее густые волосы, спа­дающие ниже лопаток.

— Это вы нарочно так бедра обтягиваете... А умные люди говорят, тело это самое меньшее, что может дать женщина. Я же не кричу, не скандалю, я просто хо­чу понять, Ирина Михайловна, дорогая...

— Не знаю,— произнесла Ирина, не оборачиваясь.— Не знаю, что тут можно сказать.

Вы читаете Снега метельные
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату