чувствовал, слова тут пока не нужны и лучше ограничиться междометиями. Теперь он понял загадку хирурга: Николаева обманули Ткач с Хлыновым, а Грачева обманывала жена – с кем-то. Видимо, объяс нение произошло совсем недавно, и потому Грачев не в себе.
— Я пришел к вам, в общем-то... потому что сказать некому. Не пожаловаться, нет — смешно! Услышать звук своего голоса. Заставить себя выразить вслух то, что произошло. Странное желание, вы уж извините.
— Понимаю, Леонид Петрович, понимаю. Вы ее любите.
— Любил!— перебил Грачев с негодованием.— Верил! Вся подлость в том, что верил, знал,— она самый дорогой для меня человек, и я, как будто, для нее тоже. И вдруг оказывается, обманывала. Не день, не месяц, а два года!
— Я понимаю, вы оскорблены, возмущены, обижены,— сказал Николаев.— И потому вам сейчас трудно найти решение.
— Я его уже нашел.
–– Я имею в виду правильное решение. Может быть, не надо рубить с плеча? Подождать неделю, другую. Время, говорят, лучший лекарь, Леонид Петрович, даже для медиков.
— А чего ждать? Новой серии обманов? Нет, если любит, пусть уходит к нему.
— А кто он, здешний?
— Привлечь к ответственности? За любовь?— Грачев зло усмехнулся.— Это вы можете.
Николаев прищурился, сказал холодно:
— А если за обман, за разложение семьи, за безнравственность, в конечном счете? Или прикажете смотреть сквозь пальцы на подобные явления, которые имеют, кстати сказать, не только личное, для вас, значение, но и социальное, производственное, даже экономическое, представьте себе. Вы не сможете работать в таком состоянии, у вас все будет из рук валиться. И у нее, и у того, третьего. И у других, кто услышит об этой истории, тоже будет не всё ладно, Леонид Петрович. Ощущение равнодушия, безнаказанности в подобных историях, когда распадается, разлагается семья, развращает.
— Извините,— пробормотал Грачев,— я погорячился... Но я не скажу вам, кто он, подло.— Он снова скривил губы в усмешке.
«А зачем пришел тогда, к ответственному лицу?— скажет сейчас Николаев, и Грачеву будет нечем ответить.— К человеку пришел, а не к лицу...»
— И все-таки надо подождать, Леонид Петрович. Вы сейчас немного не в себе, я понимаю. Но потерпите, что ли, немного. Утро вечера мудренее. Завтра вы будете спокойнее. Я не требую от вас смирения, покорности, Леонид Петрович, но сейчас вы не в состоянии трезво решить, вы негодуете, горячитесь, верно ведь?
Грачев пожал плечами — а как тут не горячиться, не злиться?..
— Слаб человек,— признался он.— Захотелось кому-то сказать, вот я и завернул к вам. Поделиться...
— Спасибо за доверие, Леонид Петрович. Мне почему-то кажется, всё обойдется. Не сразу, но — тем не менее. Интуиция. Я знаю вас, вы человек волевой, выдержанный.
Грачев слабо улыбнулся, протянул Николаеву руку, крепко пожал...
В доме медиков все еще светилось окно. Ирина, похоже, ждала его. Он вошел, увидел, дверь в спальню открыта, но не стал приглядываться, сел на диван, начал разуваться. Ирина не положила на диван ни подушки, ни одеяла, ничего. Или думает, он туда пойдет, в общую постель?
Он поднял голову, глянул в полумрак спальни. Ирина лежала поверх одеяла, в платье, подперев голову ладонью. Рядом из-под одеяла виднелась голова Сашки, узкая детская рука его обнимала Ирину за шею. Кровь ударила в лицо Грачева, ему захотелось крикнуть, заорать: «Оставь его!!», но тут он увидел возле кровати узел, обёрнутый клетчатой шалью,— и гнев схлынул.
Она, наверное, плакала, и Сашка жалел ее, успокаивал, пока не уснул.
Ирина, не мигая смотрела вниз и в сторону, ничего, как будто не замечая, ни Грачева, ни руки мальчонки. Она, наверное, ждала, что муж войдет, увидит узел, грубо разворошит его, разбросает тряпьё пинками, и эту грубость его она примет, как нежность, как милость.
«К нему собралась»,— подумал Грачев и лег на спину. Поерзал головой по диванному валику, приказал себе: «Спать! Спать! Утро вечера мудренее. Я засыпаю, я сплю...»
Лампа горела до рассвета, пока не кончился керосин.
Ирина не спала. Под утро мутная синева осветила пустые окна, вдали затарахтел движок.
Ирина поднялась с постели, прислушалась к ровному дыханию мужа, накинула платок, надела пальто. Грачев не пошевелился. Она нагнулась к Сашке, тихонько поцеловала его и подняла узел. Несколько мгновений она смотрела на бледное лицо Грачева. В слабом свете утра увидела его сдвинутые брови, твердо сжатые губы. Он дышал глубоко и ровно. «У меня всё решено, я сплю спокойно,— как бы говорило его дыхание.— Я сплю и ничего не вижу, ни тебя в пальто, ни твоего узла. Если я открою глаза, то увижу и окликну тебя. Но я не открою...»
Ирина толкнула дверь, узел с суконным шорохом задел за косяк. Грачев перестал дышать, слушал и ждал, не всхлипнет ли она, не вздохнет ли?..
Занималась заря, лиловая, зимняя. В комнате пахло полушубком, бензином, чем-то шоферским, как ему показалось, душным, неистребимым.
Женя до утра ворочалась, не спала и встала с головной болью. Она решила уехать отсюда, сбежать. Бегство не входило в ее жизненный план, но сейчас она убедилась, слишком рано попыталась взять судьбу в свои руки. Не может она подчинить обстоятельства своей воле. Не доросла. Есть какой-то возрастной рубеж, когда человек начинает планировать разумно, умеренно, в соответствии со своими возможностями. Совершеннолетие— всего лишь формальный признак. Слишком рано оторвалась она от дома, выскочила из-под родительской опеки.
«Какая ты еще зеленая»,— сказала Ирина. Не надо обижаться на правду, надо терпеливо снести обиду и честно признать: да, зеленая.
Взрослые люди как-то умудряются жить самостоятельно, без отца с матерью, но Жене пока никто и ничто не заменит родителей.
Она знает, сбегать нехорошо, но что делать, если у нее каждый день новые огорчения. Она уже замучилась от своих промахов. И пусть ее побег станет последней точкой в ее неудачной целинной судьбе. Столько ошибок, столько терзаний, нет больше сил копить их и переносить.
Едва сошли утренние сумерки, Женя пошла к аэродрому. Зеленый, на разлапистых лыжах самолет привез почту и двух командированных в новых тулупах. Женя подъехала к самолету на почтовых санях и, пока выгружали посылочные ящики, пакеты и бумажные мешки с письмами, дрожала от холода и нетерпения. Она боялась: вдруг подойдет кто-нибудь из хороших знакомых, из бывших ее больных. Или сам Николаев полетит в область встречать праздник. Начнутся расспросы, куда и зачем, а что она скажет? Солжет, конечно. Ей пожелают от чистого сердца хорошо отдохнуть, весело провести время и, конечно же, поскорее вернуться. Будут улыбаться ей открыто и простодушно, будут ждать, а она обманет...
Наконец почту сгрузили и молодой парень в белой шапке, аэродромный начальник, он же диспетчер, авиатехник и сторож, скомандовал Жене: «Лезь, рыжая!»— и Женя полезла в высокую овальную дверцу. Пилот в унтах, в пухлой куртке, испещренной молниями, взял деревянную кувалду и начал бить по стонущим промерзшим лыжам, видно, проверяя их прочность. Перед Женей он приостановился, оглядел ее с головы до ног, словно раздумывая, стоит ли ее брать, ведь бежит девка с целины, с помощью авиации, однако ничего не сказал, только подмигнул с улыбкой, дескать, держись веселей, чего нос повесила, и с гулом плотно захлопнул дверцу.
Мотор затрещал, самолет задрожал, как в ознобе, и мягко заскользил вперед. Женя примостилась на стылом металлическом сиденье, подышала на стекло, протерла варежкой дырку в наледи и стала смотреть вниз, на слепящую белизну. Самолет сделал круг над поселком. Мелькнула полосатая, набухшая от ветра кишка на мачте, пронесся домик медиков, заброшенный-брошенный, даже дыма из трубы не видно... Двухэтажный райком, Дом культуры, маленькая больница, вагончик-гастроном, автобаза с машинами, похожими на жуков. Все медленно плавно ушло назад, в прошлое.., Женя не стала грустить, все ее горести остались там, далеко внизу, в Камышном, она летит в будущее на крыльях в прямом и в переносном