Я спросил:
- Когда вы плывете по реке, что привлекает ваше внимание в первую очередь?
- На берегу привлекают церкви, на воде - паруса. Волгу трудно представить без паруса.
Уплывал с Парусного берега по-английски - ни с кем не попрощавшись.
Оттолкнулся веслом, заскочил в кокпит, поднял зарифленный грот - и полетел вдоль берега… Из палаток на берегу выглядывали чьи-то головы, но мне уже было не до них. Осторожно обогнул танцующую на якоре мини-яхту, в которой скрывался от всех загадочный Папа Карло, редкостный охотник до морской болтанки.
Лодка тяжело переваливалась с волны на волну, поскрипывая всеми своими дюралевыми суставчиками и позвонками; поперечная шкаторина упиралась в гребни, поплавки хлопали о воду, помогая судну сохранять остойчивость.
Несколько раз гасил грот и останавливался, пережидая налетавшие шквалистые порывы. Дрейфовал носом к ветру, думая над семантикой этого сугубо морского термина, перекочевавшего в нашу бытовую речь. Словечко-то прижилось сначала на Волге. Из Даля: “По Волге говорят дрейфить, робеть, пятиться, отступаться от дела, не устоять”. Интересно, как морская история страны бессознательно отражается в ее языке. Пускай кто-нибудь докажет, что Россия - не морская держава.
Потом я опять поднимал парус и разгонял лодку пуще прежнего. Таранил носом высокую волну, въезжая в нее по мачту и отправляя в кильватер белопенные усы…
Остров Св. Елены
Остров Св. Елены весь зарос стройными матерыми березами и со стороны, особенно в свежий ветер, напоминает летящий фрегат. В длину шагов сто, в ширину не больше пятидесяти - совсем махонький. Зато берез на нем я как-то насчитал сотни полторы. Расположен посреди большого плеса. До берега от него полтора-два километра что в одну, что в другую сторону.
Остров представляет собою вершину кладбищенского холма. Словно макушка айсберга, он венчает старое кладбище, попавшее в зону затопления и ушедшее под воду.
С этой макушки холма когда-то открывался вид на славный купеческий город Корчеву. В нем бывал А.Н. Островский, отметивший в своих записях: “В Корчеве делать нечего”. А Салтыков-Щедрин в “Современной идиллии” написал о городе совсем уж несправедливо и уничтожающе: “Кружев не плетут, ковров не ткут, поярков не валяют, сапогов не тачают, кож не дубят, мыла не варят. В Корчеве только слезы льют да зубами щелкают”.
Город был небольшим, зеленым, тихим, живописным. Его население никогда не превышало трех тысяч человек. В нем насчитывалось около десятка улиц. Имелось начальное училище, мужская и женская гимназии, типография уездной земской управы и земская больница. В центре возвышался городской собор с пятью куполами, высокая Преображенская церковь и ряд каменных двухэтажных зданий.
Остатки взорванных домов, церквей, могилы людей - все ушло под воду в 30-е годы, когда город попал в зону затопления при строительстве гидроузла и канала Москва-Волга. Бывшие жители Корчевы, переселенные в Конаково и Кимры, в другие города и веси, в течение многих лет в определенный день памяти ушедшего под воду родного города съезжались сюда со всех концов страны. С каждым годом число их становилось все меньше, последний сбор бывших жителей городка состоялся в 93-м году, после чего традиция ежегодных встреч прервалась, и, видимо, уже навсегда. Как бездушно пишут в статистических отчетах - “за естественной убылью народонаселения”. Вместе в городом Корчева в зону затопления попало около сотни больших и малых деревень.
Однажды я был застигнут посреди Московского моря внезапно налетевшим шквалом и выброшен вместе с моим тримараном на этот остров. Я просидел на нем неделю, пережидая штормовую погоду и латая порванные о камни поплавки. Это были одни из лучших дней моей жизни. По утрам я выбирался из палатки и обходил босиком свой островок по широкой полосе намытого песка, оставляя на нем сочные, медленно темнеющие от выступавшей влаги следы, потом завтракал, немного писал акварелью, слушал по транзистору “Маяк” и лицезрел остальное человечество лишь в бинокль, когда наводил его на юго-восток и любовался круглым затылком двадцатипятиметрового Ильича, стоявшего в десяти километрах у стрелки канала Москва-Волга.
Рядом с моей палаткой лежала на песке древняя надгробная плита. Выбитая из белого известкового камня, расколотая поперечной трещиной, обрамленная по краям витым узором… На плите было несколько выветрившихся и едва прочитываемых букв. В центре плиты значились “Л” и “В”. Очевидно, это были инициалы усопшего. На полное имя-фамилию то ли не хватило денег, то ли квалификации словоруба, а может быть, такова была последняя воля умершего человека. Чтобы без фамилии - одни инициалы. Чуть ниже шли три цифры, обрывающиеся глубокой трещиной: “181…” , а еще ниже - буква “м”, первая и единственная из несохранившейся короткой надписи, обозначавшей месяц (март?), из чего можно было заключить, что этот неведомый “Л.В.” жил и умер во втором десятилетии XIX века, т.е. был свидетелем наполеоновского нашествия на Россию и, быть может, даже участником (если это был мужчина) Отечественной войны.
Я прожил неделю по соседству с этой загадочной плитой. Судя по всему, она давно лишилась своего исконного места и использовалась туристами в качестве трапезного стола, пенька для колки дров и т.п. По ночам мне мерещились чьи-то тихие голоса, кто-то шелестел листвой за тонким брезентом палатки, гремел пустыми консервными банками, и тогда я вспоминал об усопших людях, навечно упокоенных в песках этого островка и прилегающих к нему отмелей, о серых костях и черепах бывших жителей древнего города, по сей день вымываемых осенними штормами и иногда выбрасываемых на берега водохранилища. На этом крохотном островке сохранились две-три грибницы, и я собрал урожай из нескольких подберезовиков и белых. Я крошил грибы на теплой могильной плите и раскладывал сушиться в лучах нежаркого, плывущего сквозь мглистые туманы сентябрьского солнца. Позже я этой плиты уже не видел. Кому-то она помешала. А может, для каких-то целей понадобилась. В старых церквях полы мостили древними надгробными плитами, и это не считалось кощунственным и зазорным.
Облаченный в глухой костюм химзащиты, к которому не хватало только противогаза, нахохленный и сосредоточенный на борьбе с гротом и румпелем, пробивающийся на своей лодке все вперед и вперед, сквозь волны и ветер, я представлял со стороны, наверное, занятное зрелище. Редкие рыбаки в моторных лодках норовили пройти ко мне поближе и, выпучив глаза, рассматривали меня, словно диво какое. За что я их не любил, конечно. Потому что их мощные лодки добавляли мне треволнений.
Наконец достиг острова Св. Елены. Этот остров носил еще одно название, обозначаемое на картах в скобках и идущее вслед за основным, - остров Могилевский, но оно не прижилось. Остров очень популярен в среде туристов-водников, прибывающих электричками с Савеловского вокзала на платформу Большая Волга и собирающих свои лодки и катамараны на монументальных ступенях стрелки канала Москва-Волга. Ступени ведут прямо из воды к остаткам величественного постамента, на котором когда-то высилась колоссальная фигура Сталина, сваленная однажды ночью шестью тракторами. На этом острове пел свои песни Владимир Высоцкий, когда ему приходилось бывать в гостях у молодых физиков-ядерщиков Дубны и они вывозили его на просторы Московского моря… Ввиду испортившейся погоды на острове, обычно заставленном палатками, не было ни одной души.
Теперь целью моей был Дом рыбака в одном из дубненских заливов, где я обычно в прежние свои плавания оставлял лодку, когда выбирался в Дубну за продуктами или даже укатывал на несколько дней в Москву. При отличном попутном норд-весте я за один час дошел до Дома рыбака, покрыв расстояние в восемь километров. Таким образом средняя скорость хода в этот день была близка к предельной и равнялась четырем узлам.
Дежурный по Дому рыбака интеллигентный очкарик, сменивший на этом посту колоритного Алексеича, не изменявшего своей тельняшке ни при какой погоде, показал, куда можно поставить лодку. Я загнал ее под широкий борт старой ржавой колесной баржи, сняв мачту и поплавки. На древнем кожухе посудины, покрывавшем остов допотопного колеса с лопастями, еще читалась полукруглая надпись: “Максим Горький”. И я подозревал, что эта баржа, поставленная когда-то на краю бухты на вечный прикол и отданная во владение дубненским и дмитровским рыбакам, источившим ее своими клепаными жестяными норами, словно осы гриб-трутовик, вовсе не баржа, а какой-нибудь старый волжский колесный пароход со срезанной надстройкой, построенный до революции и бегавший по Волге под флагом акционерного общества “Самолетъ” или “Кавказъ и Меркурiй” - главных волжских монополистов на пароходные перевозки. Об этом