— Бесподобно!.. — продолжал Дмитрицкий преравнодушно, нисколько не стараясь вытягивать любопытством язык Чарова. — Приедешь, как домой, наденешь татарскую одежду.
— Ах я скаатина! Не понять! пропустить такой случай!.. Ну! я теперь только постигаю, отчего на меня надулись!.. Представьте себе: одна премиленькая дама, разумеется, dame du grand monde,[288] я не могу, однако ж, сказать ее имени, просила меня похлопотать об месте одному чиновнику, мужу будто бы своей приятельницы… Я разумеется mais c'est drоle[289]… доставляю ему место… и, comme de raison,[290] получаю записку, в которой пишут мне, что облагодельствованная приятельница зовет меня к себе на чай и хочет лично благодарить… Я ничего не воображаю, ничего не понимаю, ничего не подозреваю… еду… как дурак… мне представляют мужа, детей… поят чаем…
— Рамирский, — прервал Дмитрицкий, — ты проиграл мне фунт конфект; пошли, mon cher, мне хочется их съесть теперь… eh bien?[291] ну?
— Ну, приехал и уехал дураком!.. недогадлив… скаатина! Но я не понимаю, как принимать к себе в дом такую женщину… diable![292] Как тут не обмануться? Очень образованная, милая женщина, играет на фортепьяно, прекрасно поет, в дополнение: муж, дети… Ну, как тут что-нибудь подумать?…
— Ну, нет, это совершенно не та Варвара Павловна, об которой я говорю, — сказал Дмитрицкий. — Та довольно простая женщина, живет одна и нисколько не мила и не образована… Коса или крива, не помню, на носу бородавка, рот на сторону…
— А! Ну, это не та! Ха, ха, ха, ха! Я пришел было в ужас! — крикнул Чаров, обрадовавшись, что не был в дураках.
— И я было пришел сначала в ужас; но ужасаться ничему не должно сначала, потому что многое ужасное — в сущности пшик и больше ничего. Je vous assure, mon cher[293] Рамирский.
Рамирского била лихорадка во время рассказа Чарова; он скрежетал зубами на Дмитрицкого, который равнодушным своим выпытываньем доводил его уже до отчаяния. Но вдруг отлегло на сердце у Рамирского, и он готов был броситься к Дмитрицкому на шею.
— Мосье Чаров, вам что-то не везет сегодня, — сказал Дмитрицкий, — не понизить ли тон?
— Удвоить, утроить, если хотите! — крикнул Чаров.
— Мне выгодно, — отвечал равнодушно Дмитрицкий, — я знаю, что я сегодня выиграю.
— Посмотрим!
— Увидите: я всегда предчувствую.
Счастье Чарову в самом деле не повезло; он выходил из себя, лицо его стало бледно, глаза впали, как после долговременной болезни.
— Эй! новых карт! — крикнул он, хлопнув колоду об стол так, что карты разлетелись по всей комнате.
— Чаров, здесь гостиница, а не собственный ваш дом, — сказал Рамирский, выходя с неудовольствием в другую комнату.
— Так завтра ввечеру ко мне, мосье de Volobouge! — проговорил Чаров, вынимая все наличные деньги и ломбардный билет. — Завтра я вам доплачу остальные сто…
— Сочтемся! — отвечал Дмитрицкий, — за эти выигранные двести с чем-то привезу к вам на проигрыш пятьсот с мазом — отвечаете?
— Отвечаю, — крикнул Чаров, но не обычным звонким голосом.
— Ты меня в ужас приводишь! — сказал Рамирский, когда Чаров уехал.
— Э, полно говорить об этих ужасах, — отвечал Дмитрицкий, — все это пустое дело, а не ужас.
— Это не хорошо, Дмитрицкий!
— Знаю, знаю, я очень хорошо знаю, что это ие хорошо; да хуже разорит его Саломея: я дам ему отыграться; а от нее он не отыграется. Лучше поговорим о Нильской. Понимаешь теперь, что он больше ничего, как чеснок; а ты как железо отпал от магнита. Теперь, кажется, тебе нечего его бояться?
— Нет, это уж неисправимо.
— Почему знать, чего не знаешь; однако же пора спать! прощай!
Но Рамирскому было не до сна. Самообвинение хуже всякой казни.
III
Только с рассветом повеяли на истомленного Рамирского какие-то неопределенные, бессвязные, но успокоительные мысли; он заснул и встал очень поздно.
— Узнай, дома господин Волобуж? — спросил он прежде всего у человека.
— Только сию минуту уехали, — отвечал человек, — и приказали вам сказать, чтоб подождали его, что он сейчас будет назад.
Рамирский заходил беспокойно по комнате; присутствие человека, который стоял с рукомойником в руках, его тяготило.
— Что ж чаю? — сказал он.
— Да еще не умывались, сударь,
— Да! хорошо, давай умываться.
И Рамирский, умыв только одни руки, схватил полотенце, начал утирать лицо и приказал подавать чай.
Между тем Дмитрицкий сидел уже в уютной рабочей комнате Нильской, где был и письменный столик, и маленькая библиотека, и пяльцы, и ручные ее работы.
— А! это поэзия, — сказал он, сев подле стола и взглянув на тетрадку с заглавием: «Сочинения в стихах и прозе M. H.» — Браво, это ваши?
— Совсем нет, не мои… Будто вы умеете читать по-русски? — спросила Нильская, покраснев немножко за произнесенную ложь.
— Я учусь, — отвечал Дмитрицкий, — и уже хорошо понимаю. Ну, признайтесь, ваши? Тут выставлено: М. и Н.
— Может быть.
— Знаете ли что: хотите, я переведу что-нибудь на венгерский язык? Право, можно взглянуть?
— Хорошо; но только это будет между нами: я пишу для себя и не хочу, чтоб кто-нибудь знал, что я пишу.
Дмитрицкий взял тетрадку, развернул.
—
— Так, мне нравится оно, — отвечала она, вздохнув. — Переведите вот эту статью.
— Хорошо. Как это грациозно: «Поймите море чувств в душе женщины и смотрите на него…» Как бы мне хотелось знать, к кому эти стихи? к Р.: «Любила я, он не любил…» Это для меня очень любопытно знать.
— Это?… Пожалуйста, их не читайте: они скверно написаны.
— Не хотите, чтоб я читал? Ну, не буду читать, — сказал Дмитрицкий, положив тетрадку в карман. — Теперь позвольте мне сказать вам слово об одном серьезном деле.
— Что такое?
— По вашей наружности, по вашим словам, по всему, я знаю, что ваша судьба отравлена каким-то горем. Правда?
Нильская вспыхнула, вздохнула, опустила глаза.
— Для чего этот вопрос?
— Вот для чего: позвольте мне примирить вас с вашей судьбой… Пожалуйста, отвечайте просто: угодно вам это пли нет?
— Странный вопрос!.. Вы меня так смутили им… я не могу вдруг отвечать…