втридорога, а вдесятеро: потому что искру тушить не то что пожар.
Между тем как Филипп Савич спорил с кучером о петлях калитки, мадам Воже лежала на земле. Любовь Яковлевна и Георгий стояли также над ней с ужасом.
Наконец ее внесли в ее комнату, призвали медика, который застал ее уже в сильном бреду горячки; выпучив глаза, она лезла с постели и, уставив пальцы, как когти, скрежетала зубами. Она была страшна.
Георгий рассказал матери, как она напугала Юлию Павловну, и Любовь Яковлевна подтвердила его мнение, что болезнь в ней давно уже скрывалась и что она только в беспамятстве могла удариться о перекладину.
— Я ее дома лечить не намерен! — говорил Филипп Савич? — черт с ней! пусть в больнице умирает.
— Помилуй, друг мой, за что ж мы бросим бедную женщину, которая у нас как своя в доме уже несколько лет, — говорила чувствительная Любовь Яковлевна.
— Вот тебе раз! я нанимал ее для того, чтоб учить детей; а она тут больная лежать будет!.. Мне что за дело, что она больна! Сама ты говорила, что у ней горячка поутру была; объелась, я думаю, чего-нибудь! Я видел сам, как она бежала с пеной у рта! Какая это горячка; она просто сошла с ума.
Убеждения Любови Яковлевны лечить больную дома не подействовали на Филиппа Савича; он отправил ее в Киев, в больницу. Чем она кончила свои похождения, умерла, больна по сию пору или выздоровела и отправилась в отчизну свою, Францию, бог с ней, не наше дело; она, как говорится по- турецки, пришла-ушла, а между тем это имело большое влияние на судьбу героев нашего сказания.
Так как для двенадцатилетней дочери Любови Яковлевны нужна была еще мадам, и еще такая мадам, которая бы, кроме французского языка, учила ее и на фортепьянах играть, а если можно, и петь, то Филипп Савич, отправляясь на контракты в Киев, решился, более по просьбе дочери, нежели матери ее, приискать сам потребную мадам, хотя он и считал французское воспитание, по польскому выражению, непотребным.
IV
Обратимся теперь к нашей героине, которую, может быть, читатель успел уже невзлюбить и согрешил. Душа человека, как почва, которую можно не возделывать совсем, и тогда она будет технически называться
— О, мы будем вкушать там рай! — говорит Саломея Петровна, пламенно смотря ему в глаза.
— Как же! именно, радость моя; мы так будем счастливы, — держит ответ Дмитрицкий. — Именно, радость моя, уж если жить — так жить! Однако что-то теперь поделывает твой муж?
— Ах, не напоминай мне о нем! — произносит Саломея Петровна с чувством. — Если б ты знал, какие ухищрения были употреблены, чтоб выдать меня за него замуж!
— Ах, это любопытно; расскажи, пожалуйста, — проговорил Дмитрицкий зевая.
— Я как будто предчувствовала, что мне суждено было встретиться с тобой, и, несмотря на все искания руки моей, я отказывала…
— А ты веришь предчувствиям?
— О, как же! а ты?
. — О, без сомнения! я по предчувствию ехал в Москву.
— Неужели? по какому же?
— Во-первых, я торопился в Москву совершенно как будто влюбленный уже в тебя; мне казалось, что у меня ничего нет, кроме сладостной надежды встретить в Москве то, чего душа моя требует… И вот я нашел, что мне нужно было.
И Дмитрицкий приложил левую руку к шкатулке, а другою обнял Саломею.
— Это удивительно!
— Чрезвычайно!
Между тем наши путешественники приехали в Тулу. Дмитрицкий велел ехать в гостиницу.
— В трактир? — спросил ямщик.
— Ну, да!
— Ах, пожалуйста, наймем лучше квартиру! Как можно в трактире останавливаться, это отвратительно!
— Помилуй, что тут отвратительного; в гостиницах все проезжие останавливаются.
— Нет, нет, как это можно! неравно еще я встречу кого-нибудь из знакомых.
— Так что ж такое? тем лучше! пожелаешь им счастливого пути в Москву и велишь кланяться всем знакомым и извиниться, что уехала не простившись с ними.
— Ах, нет, я не могу перенести стыда!
— Это что такое? стыд со мной ехать? Этого я не знал!;. Если стыдно ехать со мной, так зачем и ехать.
Пррр! Карета остановилась подле гостиницы; наемный человек из иностранцев отворил дверцы.
— Этого я не знал! — продолжал Дмитрицкий, — так я избавлю вас от стыда ехать со мной.
И Дмитрицкий полез вон из кареты.
— Николай! — вскричала Саломея, схватив его за полу сюртука.
— Позвольте мне идти!
— Не сердись на меня! делай как хочешь, мой друг! помоги мне выйти из кареты.
— Вот это дело другое; я противоречий не умею переносить; так, так так! а не так, так — мне все нипочем: у меня уже такой характер.
— Ах, Николай, как ты вспыльчив! — сказала Саломея, когда они вошли в номер гостиницы.
— От этого недостатка или, лучше сказать, излишества сердца я никак не могу отучить себя. У меня иногда бывают престранные капризы, какие-то требования самой природы, и если противоречить им, я готов все и вверх дном и вверх ногами поставить.
Дмитрицкий приказал подать обедать и, между прочим, бутылку шампанского.
— Мы, душа моя, сами будем пить за свое здоровье; это гораздо будет лучше; ты знаешь, как люди желают? На языке: «желаю вам счастия», а на душе: «чтобы черт вас взял». Мы сами себе пожелаем счастия от чистого сердца, не правда ли?
— О, конечно!
— Ну, чокнемся и поцелуемся; ты — моя надежда, а я — твой друг!
— За твое здоровье, ты мои желания знаешь.
— Что ж, только-то? прихлебнула?
— Я не могу пить, Николай.
— Хм! Это худая примета! — сухо сказал Дмитрицкий.
— Ты сердишься, ну, я выпью, выпью!
— Вот люблю! — сказал Дмитрицкий. — Для взаимности, душа моя, необходимо иметь одни привычки.
После обеда Дмитрицкий вышел в бильярдную. Бильярд был второклассным его развлечением; за