неимением партии застольной, он любил испытать свое счастие с кием в руках, а иногда играл так, для разнообразия, и даже для моциону.
Покуда хватилась и нашла его Саломея, он уже успел вызвать на бой одного ротмистра, по червонцу, и играл преинтересную партию. У противников было по пятидесяти девяти, и дело было за одной билей, которая долго не давалась ни тому, ни другому.
— Идет пари! — вскричал Дмитрицкий.
— Пожалуй, бутылка шампанского.
— И мазу к ней пятьсот рублей:[60] эта биля стоит того.
— Много! — сказал ротмистр. — Господа, отвечаете за меня?
— Отвечаем! — вскричали прочие офицеры, заинтересованные партией.
— Идет! Ну, прищуривай, Агашка, на левый глаз! — крикнул ротмистр, которому был черед играть.
Все шары стояли подле борта; ротмистр решился делать желтого дублетом; ударил — шар покатился к лузе. У Дмитрицкого ёкнуло сердце, он стукнул уже кием об пол. Но шар остановился над самой лузой.
— Стой, друг! Отдаете партию? — вскричал Дмитрицкии, видя, что ротмистр с досады бросил кий.
— Извольте играть! — сказали офицеры.
— Не верите? да это стыдно играть! — сказал Дмитрицкии и наметил в шар, который стоило только задеть, чтобы он свалился в лузу.
В это самое время Саломея, закрытая вуалем, взглянула в двери и, не зная, что Дмитрицкий в таком положении, когда
— Николай!
— Промах! партия! — вскричали офицеры.
— Пьфу! — вскричал Дмитрицкий, швырнув кий на бильярд.
— Пора ехать, — сказала Саломея.
— Да что мне пора ехать! Черт знает что! Кричать под руку! Да подите, пожалуйста!
Саломея вздрогнула: так прикрикнул на нее Дмитрицкий.
— Эта партия не в партию, господа, — сказал он, — надо переиграть!
— Нет, очень в партию, — сказал ротмистр, — если хотите, новую.
— Извольте! — сказал Дмитрицкий, — на квит!
Руки его тряслись от досады; с ним не опасно было играть.
Он проиграл три раза на квит и, ясно чувствуя, что не может играть, бросил кий.
За пазухой у него было только три тысячи, отложенные из шкатулки, на дорогу; целой тысячи недоставало. Это для него было хуже всего: ключ от шкатулки был у Саломеи, надо было просить у нее денег.
— Остальные сейчас принесу, господа, — сказал он, уходя в свою комнату.
Саломея сидела на диване, закрыв глаза руками, В ней боролись две страсти — молодая любовь с старой гордостью.
— Помилуй, друг мой, что ты сделала со мной! — сказал Дмитрицкий, подходя к ней.
Саломея ничего не отвечала. — Я, впрочем, тебя не виню, ты не знаешь условий бильярдной игры; но ты могла меня осрамить.
— Чем я вас осрамила? вы меня осрамили!
— Хм! теперь у меня вспыльчивость прошла, и потому я тебе объясню, в чем дело. Ты не знаешь, что на бильярде есть такая легкая биль, что тот, кто не сделает ее, должен лезть под бильярд. Ты крикнула под руку, я дал промах и должен за неисполнение условия или драться на дуэли, или откупиться суммой, которую с меня потребуют. Под бильярд, разумеется, я не полезу, платить четыре тысячи из твоего капитала также не хочу, так прощай покуда.
— Никоей! Николай! — вскричала Саломея, удерживая Дмитрицкого за руку, — я тебя не пущу!
— Нельзя, душа моя, честь выкупается кровью или жизнью.
— Ты меня не любишь! ты не считаешь моего своим!..
— О, теперь я вижу, что ты моя, что твоя любовь беспредельна!.. прости же за недоверчивость!
— Сколько же тебе нужно, друг мой, денег? вот ключик от шкатулки… отдай им поскорее!
— Да, и поедем поскорее отсюда! Мерзавцы, рады, что получили право содрать с меня сколько хотят! — сказал Дмитрицкии, вынимая из шкатулки деньги.
— Это я виновата.
— Полно, пожалуйста; ну чем ты виновата, что не знала условий; да и такие ли есть: например, я бы сел играть в карты — а ты, из удовольствия всегда быть со мною, вздумала бы сесть подле меня или даже стоять подле стола — просто беда: тотчас подумают, что ты пятый игрок и крикнут: «Под стол, сударыня!» Вот и причина дуэли.
— О, я уверена, что ты не играешь в карты!
— Напротив, играю и большой охотник.
— Нет, cher,[61] я не верю тебе; ты поэт, известный литератор, ты не бросишь время на карты, ты посвятишь его любви и вдохновению.
— Нет, душа моя, об литературе мне больше ни слова не говори; а о поэзии ни полслова, — я тебе запрещаю.
— Почему же, друг мой?
— Ни почему, так, запрещаю без причины.
— Это странно! мне ты не хочешь сказать.
— Чтоб сказать, надо объяснить причину, а причины нет: что ж я тебе скажу?
— Не понимаю!
— Ну, и слава богу.
— Такой известный поэт и так вооружен против литературы.
— Известный? неправда! Ты что читала из моих сочинений?
— Ах, да мало ли… я и не припомню заглавий…
— Да, конечно, заглавия произведений известных сочинителей очень трудно припоминать, потому что у них всегда какие-нибудь мудреные заглавия; ну, а не помнишь ли так что-нибудь, какую-нибудь тираду из моей поэмы?
— Ты таким тоном говоришь, что я, исполняя твое запрещение говорить о литературе, умолкаю.
— Увертка бесподобная, истинно светская! Видишь ли, душа моя, что причина сама собой объясняется: ты не читала моих сочинений, потому что я ничего и никогда насочинял.
— Ах, оставим, пожалуйста, разговор о литературе!
— И прекрасно: взаимное запрещение. Едем, едем, путь далек!
До Киева особенных происшествий с нашими беглецами не случилось. В Киеве Дмитрицкий остановился в гостинице у жида. Тут он дышал свободнее, как человек светский, который приехал домой, где имеет уже право сбросить с себя все одежды приличия и быть тем, чем он в самом деле есть: сбросить все прикрасы с грешного тела и посконной души, все чужие перья, несвойственную любезность, принужденную улыбку, терпимость и угодливость, мягкий голос, все признаки ума, познаний и свойств человеческих, и — явиться в своих четырех стенах, с успехом или неуспехом, с сытой или проголодавшейся душой. Тут, как ловчего кречета, кормит он ее сырым мясом всего окружающего. Она клюет сердце всех домочадцев и всей челяди. От этого корму ему убытку нет; сердце каждого человека, как у Прометея, выклеванное днем, заживает во время ночи.[62] А кто же из окружающих какого-нибудь жирного или желчного Юпитера не Прометей? Кто похитил, хоть ненароком, миг его спокойствия, тот и Прометей.
У Дмитрицкого не было ни чад, ни домочадцев, у него в зависимости была только Саломея Петровна; но она была такое грандиозное или, по-русски, великолепное существо во всех своих приемах, такое тяжелое, натянутое, надутое, напыщенное, приторное, что Дмитрицкий во время дороги часто вскрикивал: