— Не пью, чорта с два!.. старый студент! не пью! — говорил Ковальский, таща Бакланова за руку сначала в какой-то коридор, а потом в небольшую комнатку, в которой стояла водка и закуска.
— Ну, валяй! — говорил Ковальский, наливая приятелю огромнейшую рюмку.
— Не могу я! — возразил тот решительно.
— Ну так подлец, значит! — проговорил Ковальский и хватил сам рюмку, а потом и другую.
— Мало же тебя жена муштрует, мало! — говорил Бакланов, качая головой.
— Что жена! — возразил мрачно Ковальский: — как сегодня мужик, завтра баба, послезавтра пень да косуля — за неволю станешь и сам мужик: и стал!
Странное дело, добрый этот человек ужасно тяготился жизнью в деревне и тем, что жена почти безвыездно держала его там.
— Уж и в этом-то небольшое утешение! — сказал Бакланов.
— Что утешение! — возразил Ковальский: — Казимира Михайловна изволят не любить, когда я здесь бываю… Нездоровы все они, изволите видеть!.. а я человек… и грешный… не праведник, и не хочу им быть…
— Ну, разоврался уж очень! — проговорил Бакланов, стараясь уйти.
— Да выпей хоть на прощанье-то рюмочку, — сказал Ковальский.
— Не хочу, — отвечал с досадой Бакланов.
— Ну, так убирайся к чорту! — произнес ему вслед Ковальский и сам выпил еще рюмки две, закусил немного, поставил все это потом бережно в шкап, запер его и, снова возвратясь в залу, стал по-прежнему похаживать, только несколько более развязною походкой.
Бакланов, возвратясь в гостиную, стал около одного правоведа.
— Скажите, пожалуйста, — начал он: — отчего это вот из вашего училища и из лицея молодые люди выйдут и сейчас же пристраиваются, начинают как-то ладить с жизнью и вообще делаются людьми порядочными; а из университета выйдет человек — то ничего не делает, то сопьется с кругу, то наконец в болезни исчахнет.
— Не знаю-с!.. — отвечал ему с улыбкой правовед, совершенно, кажется, никогда об этом предмете не думавший.
В это время Евпраксия танцовала мазурку, и танцовала, по-видимому, с удовольствием; но вместе с тем ни одному кавалеру она не улыбнулась лишнего раза, не сделала ни одного резкого движения; со всеми была ласкова и приветлива, со всеми обращалась ровно.
Бакланов опять обратился к правоведу.
— Как вы находите mademoiselle Eupraxie? Не правда ли, мила?
— О, да, — отвечал тот: — ледешок только.
— Как ледешок?
— Так. Ее здесь так все называют.
— Что ж, холодна очень? неприступна?
— Да! — произнес правовед.
«Ледешок! — потворял Бакланов сто крат, едучи домой: посмотрим!»
19
Новое чувство моего героя
У мужчин, после первых страстных и фантазией исполненных стремлений к женщине, или так называемой первой любви, в чувстве этом всегда играет одну из главнейших ролей любопытство. «А как вот этакая-то будет любить? А как такая-то?» — обыкновенно думают они.
Бакланов, в отношении к Евпраксии, заболел имеено точно такою страстью.
«Что за существо эта девушка, как она будет любить?» спрашивал он сам себя с раздражением. Но девушка, как нарочно, ни одним словом, ни одним взглядом не обнаруживала себя.
Бакланов решился расспросить о ней Казимиру.
Раз он обедал у Сабакеевых, и после стола Евпраксия ушла играть на фортепиано, старуха Сабакеева раскладывала гран-пасьянс, а Казимира сидела в другой комнате за работой.
Бакланов подошел и сел около.
— Скажите, что за субъект mademoiselle Eupraxie? — сказал он.
— О, чудная девушка! — отвечала та.
— Но отчего ж ее в городе ледешком зовут?
— Да потому, что никому не отдает предпочтения, а ко всем ровна. Добра, богомольна, умна, — продолжала объяснять Казимира, нисколько не подозревая, что все это говорит на свою бедную голову.
— А что она про меня говорит? — спросил Бакланов.
— Да про вас я, разумеется, рассказала им.
— Ну, и я знаю уж как! — перебил ее Бакланов: — но что ж она-то?
— Она и мать, обе хвалят.
— А тут надобно маменьке и дочке понравится?
— Непременно! Если бы кто дочери понравился, а матери нет, то мать ее сейчас же разубедит в этом человеке, и наоборот. Они совершенно как какие-то друзья между собой живут.
Бакланов намотал это себе на-ус и поспешил отойти от Казимиры.
Та стала наконец немножко удивляться: таким страстным он с ней встретился, а теперь только добрый такой?
Бакланов подошел к старухе. Мать и дочь сидели уж вместе. Обе они показались ему двумя чистыми ангелами: один был постарей, а другой — молодой.
— У вас есть батюшка, матушка? — спросила его старуха.
— Нет-с, никого, — отвечал Бакланов: — только и всего, что на родине имение осталось.
О последнем обстоятельстве он не без умысла упомянул.
— А ваше имение в здешней губернии? — прибавил он.
— Отчасти, но больше я московка: там родилась, выросла и замуж вышла.
— Москва город очень почтенный, но странный! — произнес с расстановкой Бакланов.
— Чем же?
— В ней с одной стороны существует тип Фамусовых, а из того же общества вышли и славянофилы.
— Что ж? Дай Бог, чтобы больше таких людей выходило… Я сама ведь немножко славянофилка, — прибавила старуха и улыбнулась.
Бакланов в почтении склонил перед ней голову.
— Что у иностранцев мерзо, скверно, — говорила она: — то мы перенимаем, а что хорошо, того нет!
— Однако вот этот Мурильо и это карселевская лампа, взятые у иностранцев, вещи недурные! — сказал Бакланов, показывая на стену и на стол.
— Да ведь без этого еще жить можно, а мы живем без чего нельзя жить!
Бакланов вопросительно смотрел на нее.
— Без Бога, без религии, не уважая ни отцов своих, ни отечества, — говорила Сабакеева.
Бакланов все с большим и большим уважением слушал ее.
— А вы разделяете взгляд вашей матушки? — обратился он к Евпраксии.
— Да! — отвечала она.
Бакланов даже потупился, чтобы скрыть свое удовольствие.
— Она уж в монастырь хотела итти, спасаться от вашей иноземщины, — сказала мать.
— Нет, maman, мне все равно, уверяю вас! — отвечала Евпраксия серьезно.
«Это чудные существа», — подумал Бакланов.
Почему он восхищался, что мать и дочь такие именно, а не другие имеют убеждения, на это он и сам