серебряными бляшками (и где Черчек его выискал?). – Ну-с, что мы имеем дальше?..
В кармане моей городской, привозного синего сукна, накидки завозился Болботун. Я успокаивающе похлопал ладонью по карману – и запечник тут же уцепился за обтянутую полоской кожи кромку и полез вверх, подтягиваясь и болтая ножками.
– Цыц! – шепнул я одними губами, зная, что слуху Болботуна черной завистью завидуют волки в лесу. – Уймись, недоделок!
Я вовсе не грубил запечнику – иного обращения он попросту не понимал, и на просительный тон вообще не реагировал.
Запечник угомонился, и я стал оглядываться по сторонам.
Редкий лес вокруг меня кишел паломниками. Действовали они на удивление слаженно и результативно, без лишней возни и суеты; прямо на глазах возникали шалаши и какие-то сооружения из веток и ткани, напоминавшие палатки или юрты кочевников.
У немногих деревянных домиков, стоявших здесь с самого начала, разжигались костры и устанавливались опоры для вертелов и котлов.
Еще дальше виднелась крыша приземистого каменного здания – наверное, это и был Книжный Ларь, местная святыня. Мне он напомнил беременную жабу, сидящую в осоке – тем более что с запада и юга Ларь окружал глухой на вид частокол.
Не самое удачное сравнение для культовой постройки – но другого у меня не было.
...Кряжистый детина налетел на меня, чуть не сбив с ног, по инерции проскочил еще несколько шагов и остановился, глядя мне в лицо.
Я уже начал было прикидывать варианты, самым приемлемым из которых была попытка спешно уйти от краснорожего торопыги – и внезапно я узнал его. Узнал, и все варианты завертелись в моей голове, колотясь о стенки черепа.
Передо мной стоял Пупырь. Чей нож ковырялся в моих ребрах еще при первом пришествии.
Я машинально обернулся – нет, приятеля Пупыря с дубиной поблизости не наблюдалось.
– Беру на себя! – глотая слова, забормотал Пупырь, низко кланяясь. – Все, как есть, беру на себя, и прошу великодушно простить за Поступок... во имя Переплета, равнодушного и неумолимого...
Он замолчал и виновато уставился в землю. Пупырь явно чего-то ждал от меня – чужого для него человека, поскольку Пупыриная память оказалась изрядно дырявой – он ждал, а я остолбенело слушал его извинения и чувствовал себя полным идиотом.
Уж лучше бы он дал мне в морду! – чего я, собственно, и ожидал – или выругался... Да что ж я, как Болботун, речь нормальную понимать разучился?!
Беру на себя... простить за поступок?
– Беру на себя, – повинуясь неведомому наитию, просипел я и указал рукой на свое горло – хвораю, мол, голос пропал...
Пупырь просиял, еще раз перегнулся в поясе и умчался по своим делам. А я остался стоять, и только возня запечника в кармане привела меня в чувство.
Я пошевелил пальцами ног – мягкие замшевые полусапожки были немного малы – покачался с носка на пятку и решил держаться прежней личины: состоятельный горожанин, скорбный горлом и незнакомый с прочими паломниками, а посему оправданно молчаливый и неуклюжий.
Черчек заверял, что в это время – в смысле, в самом начале Большого Паломничества – горожан у Ларя почти не бывает. Ну что ж, положимся на его опыт.
И все-таки – извиняющийся Пупырь... Черт меня побери!
Я одернул накидку, прижал к боку трепыхающегося Болботуна и зашлепал к ближайшему, так сказать, кормилищу. И поилищу, поскольку у крыльца дома торчало два бака из желтого металла, где что-то булькало, и три пивных бочки.
Я боялся. Дурацкие шутки, которые я судорожно выдаивал из дряблых сосцов моего сознания, не помогали. Я боялся. Очень. И страх был более материален, чем мое тело.
Плотный, горячий, пахнущий мокрой хвоей страх.
Я остановился у чахлой сосны и принялся наблюдать за группой паломников.
Они собирались кушать. И делали это так же основательно и деловито, как и все остальное. Раз – и столы, похожие на длинные лавки, застелены чистыми скатертями. Два – и миски стоят ровными рядами, а рядом с каждой лежит глубокая деревянная ложка. Три – и две дюжины человек сидят за столами на скамьях. А толстая повариха в ситцевом переднике методично сует половник в казан, и порции дымящегося варева наполняют подставленные миски.
Это было невероятно. Двадцать с лишком сельских мужчин и женщин – я готов был поклясться, что они и знакомы-то друг с другом не были! – за несколько минут сумели все организовать и приступить к трапезе, ни разу не толкнув друг друга, не повысив голоса, не забрызгавшись, не заняв чужое место, не...
Я почему-то вспомнил Ингин рабочий шкаф. Каждая папка моей жены знала там свое место, каждый карандаш – отведенный только ему стаканчик, любая книга мгновенно находила свою персональную щель между прочими... Эти люди – собравшиеся пообедать крестьяне, паломники Книжного Ларя – они словно умели безошибочно ориентироваться в возникающих ситуациях и входили в пазы бытия, уготованные им, легко и без скрипа.
Повариха унесла опустевший казан, потом вернулась, подсела к столу, сразу же растворившись в массе паломников – и все стихли, когда поднялся пожилой усатый крестьянин в расшитой жилетке поверх длиннополой рубахи навыпуск.
До того он молча сидел во главе стола.
– Возгласим Фразу, Люди Знака, – размеренно произнес он, воздевая руки к хмурому небу. – Крабат Орша, Господин Фразы от Лесных Промыслов.
– Человек Знака Ах, с Глухой заимки, – сказал сидевший справа от Крабата мужчина лет сорока с острым прищуром охотника.
Рядом с ним встал горбоносый и чернявый парень.
– Человек Знака Стэнч из Бяков, – он кивнул, сел и взял ложку.
– Человек Знака Кимбер с Плохих Пахот, – сообщил следующий за ним, кучерявый мужик с печальными синими глазами.
И тоже взял ложку.
– Менора, – худенькая девочка, казалось, сейчас переломится в талии. – Человек Знака Менора Ахова.
Они называли имена, и это было четче армейской переклички, потому что не было привнесено извне, не было продиктовано кем-то...
На миг мне почудилось, что эта аккуратность у них на уровне внутренней потребности, – и притихший было страх внутри меня расхохотался, приплясывая на месте.
А потом я понял, в чем дело. Одно-единственное слово вспыхнуло в моем мозгу, и в ответ этой вспышке ярче разгорелась та крупица, что тлела во мне Даром Вилиссы. Большая часть его попала к Тальке; к Баксу, похоже, не попало почти ничего, ну а я с тех пор – когда мы вошли в проклятый флигель с разобранной крышей – ни разу не ошибался в выборе направления.
И в направлении размышлений – видимо, тоже.
...Одно-единственное слово.
Ритуал.
Поведение паломников было строго ритуализировано, от возведения шалашей до принятия пищи и накрывания стола; но весь ритуал был до того обыденным, незаметным и серым, что я не сразу почуял его обволакивающее присутствие.
Каждый знал, что и как он должен делать, чтобы всем было хорошо, чтобы все получалось; каждый шаг был расписан в мелочах, и обыденность превращалась в церемонию. Ритуал въелся им в душу, пропитал плоть, растворился в крови...
Даже ложки они брали одинаково – кончиками пальцев, а после происходило какое-то ловкое движение – и вот уже ложка зажата как положено.
Как положено.
И вежливый, обходительный Пупырь – он же явно бормотал нечто установленное, обязательное,