hein?»[78] – или что-нибудь такое. Никто здесь не знал ни его имени, ни национальности, ни положения, и Тамарин понимал, что если он скоропостижно умрет в кофейне, то и приветливая хозяйка, и приветливый гарсон нисколько не огорчатся – разве только пожалеют, что стало одним клиентом меньше. Но в самых формах этих, в радостных улыбках, в «Fait beau aujourd’hui» была человеческая приветливость, от которой он совершенно отвык в Москве. Люди здесь были равнодушны, но не отравляли друг другу жизни, не доносили, не служили секретными сотрудниками полиции.

В кофейне он оставался с полчаса и всегда удивлял гарсона тем, как, читая, развертывал газету: на столе видна была только небольшая часть газетного листа, а уж заглавия никто прочесть не мог бы. Неприятностей с ним никогда не было, знакомых он в кофейне ни разу не встречал, шпионов тут ждать не приходилось, но так поступать было благоразумнее. Русскую газету он читал с удовольствием, это стало привычкой, от которой, он знал, в Москве будет отучиться нелегко. Буква ять и твердый знак вначале его поразили: он и умилялся – пахнуло старой жизнью, – и рассердился: «Какая оторванность у этих людей!..» Собственно, из того, что в газете писалось о России, три четверти было правдой; командарм Тамарин от себя мог бы еще немало прибавить такого, чего люди, писавшие в эмигрантских газетах, не знали и знать не могли. И все-таки чтение его раздражало: «Нет, эти люди многого не понимают, то, да не то, чего-то эдакого им не хватает, – говорил он себе, хоть едва ли мог бы объяснить, чего именно не хватало этим людям. – Эдакая оторванность, эмигрантщина, да. Все же читать интереснее, чем то, что пишут у нас…» Но он сам не вполне был уверен, где для него, собственно, «у нас», и, бодрясь, только говорил мысленно: «Да, односторонни, узки… Нельзя же все эдак-то…»

Напившись кофе, Тамарин оставлял деньги на столике (в первые дни его изумляло, что это можно делать спокойно: никто денег не стащит), гулял по улицам левого берега или по Люксембургскому саду, затем, когда было совершенно необходимо, отправлялся по служебным делам, – большую часть своей работы делал дома. В двенадцатом часу обычно возвращался в гостиницу; он жил все в той же гостинице, в которую попал в день приезда в Париж. Его комнату убирали рано; вернувшись, он тотчас вновь садился за пишущую машину. Завтракал очень легко в своем номере – кусок ветчины, сухарь, незачем полнеть. В пять часов, закончив трудовой день, снова гулял, с удовольствием чувствуя нарастание аппетита. Обедал плотно то в одном, то в другом ресторане из не очень дорогих и всегда выпивал полбутылки хорошего бордоского вина: эту роскошь (да еще покупку книг по военным вопросам) Тамарин себе разрешал: «В Москве такого вина не найдешь, а за кислятину платить раз в десять дороже». Нередко отправлялся в кинематограф или в какой-либо легкий, немудреный театр – «без претензий, мило и весело, как умеют французы».

Чаще, впрочем, он сидел по вечерам дома. С полчаса решал крестословицы, тоже из эмигрантских изданий: французские решать было очень трудно, хоть он недурно знал французский язык. Иногда раскладывал пасьянс – обычно загадывал, долго ли продлится командировка. В винт играть было не с кем; это составляло немалое лишение. Иногда вместо пасьянса Тамарин читал книги, и не только Клаузевица. Решил перечитать в Париже классиков, купил украдкой – в эмигрантском магазине – шеститомное эмигрантское издание Пушкина. «Что ж, Пушкина где угодно можно купить… Эк, однако, скверно издали!» – подумал он, тоже с некоторой радостью, как Надежда Ивановна. Многое очень ему понравилось, особенно «Дубровский» и «Повести Белкина», но и то, чем он в душе не слишком восторгался, Тамарин читал с удовлетворением, вспоминая, как впервые это прочел полвека тому назад – «да, может, с тех пор и не читал. В этом-то главная прелесть классиков… Не говоря, конечно, об их достоинствах…».

Случалось, за книгой он думал о другом, о своих делах. Если бы твердо знать, что командировка затянется надолго, можно было бы снять комнату с кухней и ванной, купить радиоаппарат и новую пишущую машину. Прожить бы так в Париже остаток дней, спокойно, занимаясь полезным для русской армии трудом, не делая низостей, не подписывая гнусных телеграмм, никому почти не угождая (чуть-чуть угождать, впрочем, иногда приходилось и здесь). Только перед самой смертью, так, недели за две, когда уже нечего опасаться, вернуться бы домой, чтобы умереть в Петербурге, где родился. И как раз тогда, когда он об этом думал, Тамарин с сильным, ему самому непонятным волнением прочел у Пушкина: «Он сказал мне: «Будь покоен, – Скоро, скоро удостоен – Будешь Царствия Небес, – Скоро странствию земному – Твоему придет конец. – Уж готовит ангел смерти – Для тебя святой венец…»

Просьба Кангарова «взять под свое покровительство» молоденькую секретаршу вначале была не слишком приятна Тамарину: он свыкся со своей парижской жизнью, ничего в ней менять не хотелось. Но девочка оказалась очень милой и скоро внушила ему ласковые, почти нежные чувства, смешанные с жалостью: «Они ведь все настоящей жизни и не видели, от рождения обижены Богом. А умненькая и способная».

В день своего обеда Кангаров, который должен был до того побывать «у французов», просил Тамарина заехать за Надей и привезти ее в ресторан. «Ей, бедняжке, одной боязно. Пожалуйста, Ваше Превосходительство, возьмите автомобиль за мой счет». – «С удовольствием привезу Надежду Ивановну», – ответил, покраснев, Тамарин.

Заехал он за Надеждой Ивановной во фраке, что было уж слишком парадно для обеда в ресторане. После того как бюджет Тамарина в Париже определился окончательно, он подсчитал, что может истратить на гардероб до трех тысяч франков; заказал себе хороший костюм, демисезонное пальто, которое по своей демисезонности могло во Франции годиться на все времена года, и фрак. На визитку и смокинг денег не хватало. Сознание того, что он теперь хорошо или, по крайней мере, прилично одет, доставило Тамарину немалое удовлетворение. До войны он в России из штатского платья носил только охотничий костюм; но имел пиджаки и фрак для поездок за границу и с улыбкой вспоминал, как по привычке по дороге на вокзал прикладывал руку к отсутствующему козырьку. После революции он приобрел привычку к штатскому платью, однако своего фрака ни разу в Москве не надевал, да едва ли и мог бы надеть; называл его допотопным и думал, что это слово тут почти верно даже в буквальном смысле. Перед отъездом он колебался, взять ли фрак с собой, попробовал надеть и только вздохнул: борты не сходились, застегнуть было бы невозможно. Ему вспомнилась и поразила бессмысленностью слов песенка: «Мой старый фрак, не покидай меня». Старый фрак был в Москве продан. Новый, сшитый в Париже – «второй в жизни и последний», – он впервые надел для кангаровского обеда. Опасаясь, как бы чего не напутать после двадцати пяти лет, он за два дня до того нарочно пошел в оперу и присмотрелся, как у людей, затем купил все новое: рубашку, запонки, галстук. Оказалось, что галстуки теперь носили другие, какие-то сложные, каких в его время не было: несмотря на снисходительные объяснения приказчика, он и завязал этот нового типа галстук лишь с большим трудом. Когда туалет был закончен, Тамарин перед зеркалом пошатывавшегося шкафа с некоторым чувством жалости к самому себе улыбнулся своему удовлетворению: «точно юноша» – так он почти полвека тому назад любовался собой, впервые надев великолепный гвардейский мундир.

В новеньком фраке он был, хоть по-старчески, чрезвычайно представителен и осанист. «Господи, как вы ослепительны, Константин Александрович! – сказала Надежда Ивановна. – Ужасно вам идет, уж-жа- асно! Прямо восторг!» Он смущенно улыбался. «Я что? А вот вы, да!» Наденька тоже была хорошо одета или, по крайней мере, так ему показалось. Он не знал, сколько беспокойства и волнения у нее из-за этого было: ей-то и справиться было не у кого. Кангаров только сказал: «Ты у меня, детка, приоденься, ну там всякие фигли-мигли, что полагается, помни, что это первый ресторан в Париже, то есть в мире. И Вермандуа будет, – небрежно добавил полпред, – знаешь, знаменитый писатель: чуть что не так, он сейчас же заметит, высмеет, да еще в романе тебя изобразит». Надежда Ивановна сделала наивно-испуганное лицо. Ее беседы с Кангаровым в последнее время сводились главным образом к несложной мимике. Она сама думала, что эта мимика стала в конце концов просто глупой. «Но зато очень удобно».

В этот день Надежда Ивановна после долгих и мучительных колебаний выщипала себе брови; ей было очень совестно, вдобавок она не знала, как к этому отнесутся. К некоторой ее досаде, Тамарин совершенно не заметил новшества: был очень смущен, когда она, не вытерпев, сама ему об этом сообщила. «Нет, я нисколько не сержусь, – смеясь, говорила Надя в ответ на его сконфуженные слова, – до того ли вам, Константин Александрович…» – «Правда, не сердитесь? Но, милая, зачем же вы это сделали? У вас были очаровательные брови». – «Да, да, так я вам теперь и поверю, что вы помните, какая я вообще. Но я еще и другое безумие сделала! Меня надо связать». – «Что такое?» – «Да вот купила… – она вынула из сумки эмалевую коробочку. – Vanity case». «Что?» – «Vanity case – так это называется». Тамарин смеялся: «Вот так всегда: какой-нибудь остряк выдумает странное выражение, а затем оно приобретает право гражданства, и странности больше никто не замечает. Так было и с «адской машиной». Сто лет тому назад…» «Адская

Вы читаете Начало конца
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату