— Какую свадьбу? — удивился Володя. — А, ты про Ольку с Профессором… Не, это уж давно, уже привыкли. Живут себе… Олька мне, вон, пуговицы все пришила на куртку. Женщина в доме — великое дело. Сразу — дом, сразу — семья. А Профессор ходит, как всю жизнь домашний, как на парад, весь вычищенный, чистый в смысле. Но ты, слушай сюда, у нас другой праздник. Новый жилец у нас, временный пока. Гуляем сегодня. Они затариваться пошли, серьезно так, не по-детски, а я вот за водой. Даже суп не будем варить, они нарезок колбасы натащат, настоящих.
Что община собирается гулять, Николая не удивило, дело обычное. Но как они разместили еще одного жильца, пятого по счету, на своих шести, не то семи метрах полезной площади — это да, загадка. Из торопливого рассказа Володи следовало, что новый жилец — не бомж, а человек с домом и постоянной работой. Человек Юра работает на заводе, получает большие деньги, имеет жену-мегеру, тещу, собаку Мику и дочь девяти лет. Жена-мегера на пару с тещей-стервой гнала его из дома за пьянство, гордый Юра не стерпел, взял Мику и ушел вместе с зарплатой. Мика отличная лайка, охраняет дворницкую и может спать на улице у дверей. Юра отличный мужик, денег куры не клюют, на прописку выкатил настоящую водку, магазинную. Немножко рисовался, не без того: купил палку копченой колбасы, очистил ее с кончика и принялся есть, откусывая, как банан. Это позавчера было. Сегодня водка кончилась, народ проспался и побежал гурьбой по новой — в магазин. А деньги все еще не потрачены. Это же сколько дней можно не работать по ларькам. С утра Профессор выполз, метлой и лопатой помахал, чтобы дворничиха Галя не обижалась, а так, и дел нет, кроме приятных — в смысле в магазин сбегать. Профессор нос воротит от общества, чем-то ему не нравится новый жилец. Разлакомился от молодой жены да хорошей жизни, понимает о себе чересчур. В прежней жизни Профессор работал в институте, а может, в школе, преподавал астрономию, чего только на свете не бывает, каких наук… Ну, потом-то как у всех, жена померла, ударился в пьянство, на работе сократили, сыну надоело такого папашку терпеть, а больше не сыну — невестке, они отца отправили в комнату, где нельзя жить, вот Профессор и осел в общине. Квартплаты никакой, жизнь в свое удовольствие, нормально, да, теперь еще водка казенная, а Профессор носом крутит. Ну, они ему покрутят, сегодня Юра распоряжается. Так вот. Володина скороговорка иссякла, как только канистры наполнились. Он живо подхватился, откланялся и выветрился вместе с запахом общины.
Николай прошел по комнатам, Любы нигде не было видно. Пусть обижается, надоело. Что у женщин манера такая неприятная — обижаться. Ей же хуже. Пора домой, ужинать, внимать теще и спать. Воздух во дворе дышал печалью, грузное солнце с трудом удерживалось на краешке крыши. Высокий сутулый Профессор уныло слонялся вокруг мусорных баков, борода его поникла, словно утратив разом лохматые буйные жизненные соки, волосок жался к волоску, шепча: «И это пройдет», но Профессор не слышал. Под черным платаном сидела черно-белая собака, неодобрительно поглядывая на людей, и тут же возвращалась к первоначальной цели: стеречь пегую кошку, нагло разлегшуюся на нижней ветви. Хамство кошки повергало собаку в глубочайшую депрессию, даже хвост не шуршал по обнажившемуся асфальту. Кошка щурилась и, единственная во дворе, не испытывала печали, а была отменно цинична и довольна собой. Николай на ходу кивнул Профессору и отправился пешком до Сенной. Метро у Балтийского вокзала он не любил. Солнце недолго балансировало на крыше, скатилось и провалилось за дом. Жизнь, наверное, продолжалась.
В понедельник, а следующий день оказался самым настоящим понедельником, пасмурным, ветреным, мелочно злобным к горожанам, Николай поехал в мастерскую довольно поздно. У дверей дворницкой, оббитой белыми оконными наличниками — не иначе, тоже влияние женщины — свернувшись запятой, лежала лайка Мика и угрюмо взирала на мир. Мир, предоставленный этим двором, она не одобряла. Из-за дверей не доносилось ни звука, община отдыхала. Мелкая снежная пыль оседала на черно-белой шкуре собаки и не таяла. Николай поежился, зашел в свой подъезд, дверь с клочками вылезшего из обивки войлока оптимизма не прибавила.
Любы в доме не было, не ее час; для работы поздно, для Любы рано. Нестерпимо хотелось не работать, ни красить, ни окантовывать готовые картинки, ни разбирать полки — ничего этого не хотелось. Николай решил пошататься по каналам и дворам, в такую погоду много не выходишь, руки замерзнут, если делать наброски. Но другие перспективы казались еще хуже. Все казалось хуже.
У Аларчина моста встретил Валю-фотографа, перекинулся с ним парой фраз, разошлись. На подходе к Офицерской улице столкнулся с Ладыкой, книжным графиком, пока шел обратно к Театральной площади, увидел еще трех знакомых. Обитатели художественных мастерских, каких насчитывалось немало в этом районе, дружно выбрали для прогулок самую мерзопакостную погоду, или понедельник был виной, напомнив о несовершенстве мира и вызвав желание сделать еще хуже хотя бы себе, если нельзя другому. На горбатом Ново-Никольском мосту у Никольского собора состоялась малопрогнозируемая встреча с соседом Володей, бледным членом общины. Тот клонился к ограде, повторяя изгибы чугунного морского конька, проживающего на фонаре моста. Бледнее обычного, помятей возможного, Володя пытался прикоснуться лбом к чугунным перилам, уверенно приближался к цели и достиг бы ее, если бы не Николай.
— Какие люди, в какое время! Еще и двенадцати нет, — пушка не стреляла. Не спится? Казенная водка плохо пошла по организму?
Сосед не улыбнулся, жалобно взглянул и опустил глаза. Ресницы у него дрожали, как у гимназистки, под левым глазом переливался фингал нечетких очертаний. Николаю стало неловко: человек болеет, а он с шутками, потому предложил настоящую помощь, чего обычно не делал.
— Поправиться хочешь? Я спонсирую, держи на пиво.
Володя деньги взял охотно, шмыгнул носом, не утираясь, и приступил к рассказу. Не за тем, чтобы выцыганить на другую бутылку, он был порядочным бомжом, а не попрошайкой с вокзала, затем, что ноша воспоминаний оказалась не по узкому Володиному плечику. Они сошли с моста, где ветер особенно зверствовал, припарковались у скамеечки. Володя настолько заблудился в своем горе и стыде, что рассеянно вытащил из кармана недопитую жестянку, обнаружив запасы личного пива, и стал прихлебывать. А стыдиться, как он полагал, было чего. История вполне тянула на античную драму, если б не антураж. Николай вспомнил разговор у себя в мастерской, когда друзья поэты обсуждали его иллюстрации к «Мадам Бовари». Нина, недолюбливавшая Николая по неизвестной причине, заявила, что «Бовари» читать невозможно, к чему и картинки. Вадим хмыкнул, выпил водки, пояснив:
— Как же мне плохо будет завтра.
Кирилл поинтересовался у Нины, старавшейся пристроить отслужившую свое жевательную резинку под сиденьем стула незаметно для хозяина:
— «Анну Каренину» тебе интересно читать?
Нина вздрогнула, застигнутая за неловким занятием, и согласилась, что да, «Анну Каренину» интересно.
Кирилл вытянул перст указующий в сторону подвижного Нининого бюста и укорил оный в предвзятости, ибо считал, что оба романа, мало того, что написаны на одну тему — супружеская измена, но и построены сходно.
Вадим поперхнулся водкой, попросил: — Друг мой, давай не на уровне учебников. Ты уверен, что читал то и другое, если так заявляешь?
Нина перебила: — Мне наплевать, что на какую тему. «Анна Каренина» — это про аристократов с папильонами, а «Бовари» — про мелких разночинцев-буржуа. Конечно, про аристократов интереснее.
Нина не заинтересовалась бы рассказом бомжа, несмотря на страсти. А страсти в дворницкой кипели и пенились, как нагретое пиво.
Новоприбывший Юра, мужчина хоть куда с большими финансами на кармане, полагал, что имеет право на многое, учитывая казенную водку, нарезку и прочие прелести из прорезавшегося рога изобилия. В день прописки держался скромно, как и положено новичку, но прошел второй день, и третий — сколько можно. Иные постояльцы жили в общине не дольше полугода, так что три дня срок немалый. На этот самый третий день душистого запоя глаза Юры привыкли к полутьме дворницкой. В полутьме он разглядел Ольку.
Ее глаза мерцали, как язычки двух свечей в дружелюбном окне дома, поджидающего одинокого путника на пути от семьи в самые глухие дебри свободы. Тонкие волосы переливались и текли, как ласковый шепот. Бледное личико сияло, как путеводная звезда, как буква «М» у входа в метро, отвергающая невнятицу переулков и тупиков. Линялая же куртка и убитые сапоги в полумраке были попросту незаметны.