— Так нужно.
— Как тебя зовут? — спросил я. — Ведь не Мессия же в самом деле?
— Мое имя Иешуа, — сказал он.
— Иисус, значит, — с иронией перевел я.
— Иешуа, — повторил он.
— Хорошо, — сказал я примирительно, — откуда ты, Иешуа?
Он покачал головой.
— Есть истины, — сказал он, — которые хранятся в памяти. Откуда я — ты знаешь.
— В самом деле?.. А жить тебе есть где? — неожиданно для себя спросил я. Действительно, если он ответит «нет», не поселю же я его в своей комнате!
— Я живу, — коротко сказал он, и ответ этот был столь же неопределен, сколь и точен.
— Ну ладно, — отступил я, — что ты собираешься делать в Москве? Город наш не очень приспособлен для блаженных и праведников. Сейчас особенно, народ совсем озверел, да ты сам видел. Если ты будешь продолжать игру, тебе придется нести людям слово Божие — на улицах, в храмах, и тебя изобьют до смерти. Чем-чем, а проповедями люди сыты.
— Да, — сказал он, — слова не нужны, нужно дело. Потому я пришел к тебе.
Я опешил.
— А что я? Предлагаешь занять место Ельцина? Между прочим, я астрофизик, а не экономист и не политик. Говорят, что зимой опять не будет картошки. Так где я ее возьму? А если не будет картошки, то будет бунт. В прошлом году обошлось, а в этом? Бунт — это кровь. И ничего не сделаешь.
Я повернулся и пошел домой. Не потому, что все было сказано. Просто сила, заставившая меня спуститься, исчезла, и мне показалось странным, что я стою с неизвестным мужиком и веду совершенно нелепый разговор вопреки всем моим правилам. Я ушел, а Иешуа, или как его там звали, смотрел мне вслед.
Потом была ночь. Я не знаю, спал или нет. Мне казалось, что я сижу на большом камне посреди пустынной местности, а Иешуа стоит рядом, и в руках у него длинный свиток, откуда он читает довольно монотонным голосом:
— …убил он три миллиона врагов своих, назвав их врагами революции, и не раскаялся в душе. Потом Сталин. Семнадцать миллионов невинно убиенных, ибо ни на каких весах добра и зла не была взвешена их вина. Гитлер — еще пятьдесят миллионов… Потом был мир, но счет шел. Корея — сотни тысяч. Вьетнам — миллион. Афганистан — миллион. Иран и Ирак — полтора миллиона. Что еще? И в том ли смысл судеб людских — быть убитыми или выжить? Господь сотворил человека для счастья. Ибо без счастья нет совершенства. А без совершенства нет гармонии в природе. И сказал Господь человеку, говоря: живи для счастья своего и счастья ближних своих, и каждой твари земной, чтобы было счастье их. Вот тебе Мир — живи, вот сердце — возлюби, вот голова — думай. И ненависть сотворил Господь, потому что одна лишь любовь, без противоположности своей, не есть гармония.
— Из противоречий складывается путь, иначе — топтание на месте, — усмехнулся я, подумав, что Иешуа, кто бы он ни был на самом деле, вполне усвоил курс диалектики.
Я протянул вперед руку и увидел, что она в крови, но боли не было, я понял, что эта кровь — не моя, закричал и проснулся.
Рассвет только занимался, я лежал и, вместо того, чтобы думать об интерпретации полученного в Крыму наблюдательного материала, размышлял над проблемой, нимало не волновавшей меня раньше: должно ли человечество жить, если ясно, что нет в жизни смысла? Нет развития без противоречий. И нет противоречий, если любовь существует без ненависти, богатство — без бедности, рождения — без смертей. Значит, всегда будет неизбежно счастье одних и горе других. Счастье сегодня и горе завтра. Хочу я счастья для себя? Конечно! Но нет мне счастья без Лины. И нет ей счастья без меня. Но мы не вместе, потому что я не в силах изменить свой характер, и нет счастья мне, нет счастья Лине — диалектика жизни.
Потом я задумался над тем, как отчитаться о командировке. Шеф скажет: съездил, ну и ладно, как там на таможне, украинцы здорово свирепствуют? И потечет обычная река жизни, название которой Рутина — река без берегов, с вялым течением, по которой плывешь куда-то и зачем-то, а потом течение ускоряется, и река обрывается порогом, и срывается в бездну, имя которой — Смерть.
Подумав об этом, я сразу вспомнил свой странный сон. А что если, — подумал я, — если Иешуа действительно Мессия? Допустим в порядке мысленного эксперимента. Прошли два тысячелетия, и Мессия, которого так долго ждали, явился. И что же? Да ничего! Если он даже явит божественные чудеса, если накормит семью хлебами голодающих всея Руси, кто в нашем изверившемся обществе побежит каяться? Да и зачем? Наш Мир — это река Рутина, и если на ее поверхности появляется некто, способный ходить по воде аки посуху, поверит ли даже Патриарх Московский во второе пришествие? Скорее — в божественность полтергейста или Бермудского треугольника, или в предсказания астрологов — они реальны, их можно увидеть, убедить себя в необъяснимости и, следовательно, в божественности.
Впрочем, может, я и не прав. В Бога я не верил и полагал, что глупо верить в нечто недоказуемое. Религию принимал как свод нравственных установок, сконструированных в результате анализа реальных событий древности, описаний, перемешанных с интерпретациями, порой далеко уводящими от сути происходивших событий. Библию я читал, и было мне скучно, хотя сюжетов там, конечно, навалом — хватило ведь на века писателям, художникам, музыкантам. Вот только естествоиспытателям там делать нечего.
Так что Иешуа — вполне нормальный тип для нашего издерганного общества. Ему стоило бы проповедовать не здесь, а в Вечном городе Иерусалиме, где и о Мессии, и о Боге знают значительно больше. Я попытался представить себе это, и мысли переключились на Марика Перельмана, уехавшего в этот самый Иерусалим около года назад, в разгар большого исхода евреев. Мы были приятелями, и я одним из первых узнал о его решении, и поздравил его — человек уезжал от жизни без перспектив, с отрицательным градиентом развития, уезжал от придирок по пятому пункту, от возможных, хотя так пока и не случившихся, погромов — в жизнь, полную неизвестности, но, по крайней мере, новую своими возможностями. Письма его были сначала панические, потом более спокойные, но все равно тоскливые: страна маленькая, приезжающих множество, работы нет, доктора наук подметают улицы, наука не нужна, денег на нее нет. Каждое письмо вопило о помощи, а я отвечал редко — дела, заботы. Может быть, Марик, хотя он тоже безбожник, увидел бы в Иешуа, явившемся, скажем, народу у Стены плача, того, кто нужен ему для душевного успокоения?
Я уснул опять, и — удивительно! — сон продолжался. Моя рука была в крови, я смотрел на нее с ужасом, но больно не было, это была не моя кровь.
— Да, — сказал Иешуа. — Это дела людей. И не стереть.
— Не всех людей, — прошептал я. — Есть и праведники. Есть благие цели, и благие намерения, и благие поступки. И жизни благие тоже есть.
— Кто же?
— Сахаров. Солженицын. Маркс. Лев Толстой. Ганди…
— Сахаров — водородная бомба. Солженицын — да, страдалец, но дай ему волю, и он заставит страдать других, чтобы достичь благой цели — возрождения Российского государства. Маркс мечтал о коммунизме, но — на крови эксплуататоров. Даже Ганди в мыслях своих не был праведником до конца. А это — лучшие…
— Это люди, — сказал я, — а ты, если ты действительно Мессия, поведи их в царство Божие.
Иешуа покачал головой.
— Не получится. Как и два тысячелетия назад все кончится Голгофой. Люди ждут Мессию не для того, чтобы внимать ему и идти за ним. Они ждут, что Мессия отпустит им грехи их. А пойдут они своим путем. Тем же.
Он помолчал и добавил:
— В крови только одна твоя рука. А вторая?
Я посмотрел на левую руку — на ней была липкая, жирная, пахучая болотная грязь, капавшая на чистый золотой песок пустыни. Мне стало противно, и я опять проснулся.
Кончилась ночь, наступило утро.