четырьмя креслами в коже вокруг расписного журнального столика. С левой стороны прихожей через открытую дверь открывался вид на два ряда высоченных стульев вдоль обеденного стола и холодильник. С правой — через такую же дверь — вид на спинку дивана, телевизор и видеомагнитофон. Сообразив, где кухня и гостиная, я прикоснулся к плечу Веры:
— Хворая мещанка, место крестьянина без недугов — в людской. Неси свой глинтвейн в прихожую.
Горячее сухое вино за столиком мы пили, сидя в креслах, из внушительных глиняных фужеров.
— Мне, чуть еще болезной, — Вера сжала полы халата на шее, — ой, как полезно потреблять с тобой подогретые плоды виноградной лозы. Но глянь: напротив входной деревянной двери в квартиру — дверь стеклянная. За ней между ванной и туалетом — две спальные комнаты. Одна — мамина, другая — твоей слушательницы. И если ты немедленно согласишься на экскурсию в мою спальню, то окончательно избавишь меня от хвори.
Экскурсия затянулась не на один час. И завершилась очень для меня неожиданно. Очнувшись от полудремы, Вера взглянула на часы и, как ужаленная, вскочила с кровати. Она накинула халат и забарабанила кулачками по животу моему:
— Вставай-вставай, скоро мама придет.
Я оделся. Вышел в прихожую. Опустился в кресло. Взял еще наполовину полный глиняный фужер. Но вихрем подлетела ко мне Вера:
— Все-все, пойдем к лифтам.
— Погоди. Дай вино допить.
Нет-нет, — затормошила меня Вера. — Мама может появиться с минуты на минуту, а мне тебя неудобно ей показать. Увидит она одежонку твою скверную, прическу безвкусную — сильно за меня огорчится. А нервы мамы, мечтающей, что я возьму в мужья франта Леню, надо беречь. Пойдем.
Через три дня, в понедельник, Вера снова назвала по телефону пароль — 'мандариновая роща'. И опять в сумерки позвонила в дверь моей квартиры. То, что ей неудобно меня маме показать, я воспринял без всякой обиды. Ее честное признание — нисколько мне не было противно.
До середины осени наш пароль действовал. Раз в неделю — обыкновенно по понедельникам. Вера никогда не спрашивала: есть ли у меня еще подружки? Я не интересовался ее амуральными забавами. Наши отношения, по моему разумению, точно передавались в словах популярной тогда песни:
Вот и встретились —
Два одиночества.
Развели у дороги костер.
А костру разгораться не хочется.
Вот и весь разговор.
От ее врожденного одиночества Вера просила встреч со мной, я от такого же своего одиночества — на них соглашался. Порознь нам было скучно, вместе — тесно.
Мне нравилось с Верой в постели. Но она приезжала ко мне почти на половину суток — и до и после любовных утех постоянно пилила меня:
— На твой чайник смотреть тошно. Купи новый.
— Не запивай водку сладким компотом — рафинированный сахар забирает кальций из костей.
— Не кури до еды. Пожалей свои сосуды.
— Вылез из теплой ванны — душ холодный прими. Это полезно.
— Вышвырни в мусорное ведро соль — вредоносное неорганическое вещество.
— Исключи из рациона молоко — матерым зверям и молодым мужикам оно противопоказано.
Попытки Веры руководить мной в быту чашу моего терпения не переполняли. Раздражавшие меня ее директивы она компенсировала приятным мне любопытством. А именно — расспросами о деревенском моем детстве и нравах многочисленной моей крестьянской родни. Я не прочь был бы на пароль 'мандариновая роща' отзываться и отзываться. Но случилось непредсказуемое.
Однажды поутру Вера за чаем между прочим как бы вопрос поставила:
— А скажи-ка, мой умненький, свою версию: почему я, начинающий преподаватель консерватории, живу с мамой — доцентом МГУ в квартире в центре Москвы не на 30, как положено по нормам двум москвичкам, а на 120 квадратных метрах?
Я почесал затылок:
— Блат у вас, наверное, в Моссовете.
Вера вонзила ладонь в густые свои волосы:
— Ты не угадал. Не от московской власти мы получили квартиру, а от управления делами ЦК КПСС. Дед мой был членом Политбюро, и после развода мамы с отцом нам и выдали квартиру сверх жилищных нормативов. В разгар перестройки деда отправили на пенсию. Прежнюю роскошную дачу у него отобрали, а взамен предоставили вполне приличный с гектаром леса двухэтажный особнячок. Деду жить в нем зазорно — он засел в библиотеке своей квартиры и с двумя бывшими помощниками пишет мемуары. Но особнячок — за ним числится. И мама решила, что он не должен пустовать. Вчера она погрузила последние вещи в ее авто 'Вольво' и переехала на постоянное место жительства в ближайшее от Москвы дачное хозяйство. А перед отъездом она сказала: 'Вера, дабы ты, оставшись одна в квартире, не водила в нее разгульные компании, способные залить наш паркет вином, зазови к себе Николая, к которому ты шастаешь'.
Фразу последнюю Вера выговорила, потупив очи, а потом уставила их на меня:
— Так ты согласен перебраться под мой кров?
Устами мамы Вера фактически предложила мне вступить с ней в гражданский брак. Я притворился, что не понял ее серьезное намерение:
— Твоя мама мыслит не расчетливо. От разгульных компаний исходит угроза порчи вашего паркета вином, а от меня — пропитывание всего в квартире табачным дымом. А это — страшнее…
— Все, закрываем тему, — холодно произнесла Вера. — Иди, закажи такси.
Я не мог принять предложение о гражданском браке. Раз в неделю выносить Верины наставления мне было по силам, каждый день — нет. Вера же не могла простить моего отказа. И пароль 'мандариновая роща' скончался в ноябре 1990-го.
В том же году я расстался с 'Правдой'. Там у меня была должность спецкора отдела образования. В мои обязанности входило писать о жизни поколения юного, о его наставниках и их начальниках. Все нацарапанное мной шариковой ручкой печатали, и мне грех было на что-то жаловаться. С мая я за гроши обитал на даче в Серебряном Бору, в конце лета почти бесплатно перемещался в прав- динский Дом отдыха в Пицунде. В ларьках редакции продавались по твердым ценам харчи, шмотки и книги, которых не было в магазинах.
Сотрудникам органа ЦК КПСС — газеты 'Правда' — жилось хорошо. Стране — скверно. Очереди в Москве и других городах выстраивались уже не только за продуктами, но и за стиральным порошком.
Пытка страны перестройкой Горбачева меня лично как бы не касалась. Мне никто не предлагал высказаться в печати о текущей политике, и я сам того не желал. До одного момента.
В мае 1989-го мне пришлось застрять на крыше мира — на Памире. Накрытый облаками аэропорт Хорога — столицы Горного Бадахшана — не принимал самолеты и мы с моим таджикским другом Шарифом не могли вернуться в Душанбе. Что оставалось нам делать? Сидеть в гостинице и смотреть телетрансляции с первого Съезда народных депутатов СССР.
На экране депутат от Академии наук Андрей Сахаров завершает выступление. Шариф встает с кресла и аплодирует:
— Как правильно академик сказал, как важно, как нужно — конечно, законы СССР должны утверждать союзные республики.
Я бросил реплику:
— Шариф, будет у тебя, редактора отдела, право не выполнять приказы главного редактора — ты сможешь загубить газету. Право же республик на вето — это пагубная для страны смута.
Черные глаза Шарифа наполнились изумлением:
— Николай, ты что — понимаешь больше, чем академик Сахаров?
— Сахаров, — был мой ответ, — вообще в жизни ничего не понимает. Он жизнь видел из служебных автомобилей, возивших его из дома на работу и обратно, и из окон изолированных от мира шарашек, где