– Конечно, Трубецкая! – не задумываясь, ответил великий князь Александр Николаевич. – Впрочем, я ее мало знаю. Надо будет почаще бывать в твоих апартаментах, рассмотреть ее получше, познакомиться поближе.
Мэри сделала большие глаза и засмеялась, предвкушая… приключение. Может быть, даже любовное приключение…
Она очень симпатизировала своей новой фрейлине. Но ни той, ни другой даже в голову не приходило, что обе они влюблены в одного и того же человека, что они, оказывается, соперницы!
На Пасху, которая в том году прошла поздно, уже совсем близко к маю, у Большого театра, на Царицыном лугу, вдоль всей Адмиралтейской площади в одну ночь выросли балаганы – размалеванные, с дощатыми вывесками, на которых были изображены невероятные чудеса. То это были бледные люди с красными глазами и длинными белыми волосами (таких страшилищ ученые господа звали альбиносами), то ученый слон, то наездник на коне, то огромного роста девушка-прорицательница, то собачий балет, дрессированные птицы, жонглеры, фокусники, канатоходцы и многое другое. Строили также деревянные катальные горы. Совсем скоро, после Пасхи, все эти балаганчики откроются, во всякий день здесь будет толпиться народ, и в воскресенья, и в будни…
На сей раз императорская семья должна была провести Пасху в городе, и, поскольку погода была необычайно хороша, да еще и улучшалась с каждым днем, великих княжон часто возили гулять.
Олли обожала такие прогулки. Она всегда просила взять с собой мелкие деньги и охотно подавала их людям, которые устремлялись к императорской карете, лишь та останавливалась. Мэри никому не подавала. Она не была жадной, нет, и милосердие порой стучалось в ее сердце – просто ее раздражало умильное выражение лиц тех людей, которые подступали к карете, было и жалко их, и стыдно за себя, за сестру, что они, живущие роскошной жизнью, в великолепном дворце, владычицы всей этой огромной страны и неисчислимого народа, отсчитывают медные монеты в протянутые им заскорузлые ладони… Подавали бы хоть серебряные или золотые рубли! Еще не так стыдно было бы! Но больших денег им не давали.
Чтобы совсем не раздражаться при виде умиленного, плаксивого лица Олли, она разглядывала мужчин в толпе, и сердце ее начинало стучать с перебоями.
Ничто ее так не волновало, ничто так не радовало, как мечты о мужчинах, как созерцание красивых мужчин, а их, оказывается, было много на свете! И ничто так не огорчало, как мечты о них, ибо ни с кем она не могла обняться и поцеловаться, а этого ей хотелось больше всего на свете. И еще хотелось того, о чем она прочла тогда в кабинете отца… потом описания всего этого – значительно более скромные и гораздо менее внятные, очень приличные! – попадались ей и в других книгах, и Мэри чувствовала возбуждение, смешанное с отчаянием. Она до смерти хотела все это испытать – но прекрасно понимала, что придется ждать замужества. Ни один мужчина не отважится… никто! Стоило ей бросить лишь взгляд на кого-то из друзей или знакомых, как они тотчас скисали, точно молоко в жаркий день. Один раз Мэри по недосмотру дали такое молоко – большей гадости она в жизни не пробовала. И точно так же скис Барятинский. Можно подумать, Мэри не догадывалась, почему он сбежал на Кавказ. Просто струсил! А все почему? Потому что она не хороша и не волновала его? Ерунда, он дергался, как игрушечный паяц на веревочке! Все потому, что она императорская дочь, все они страшно боятся отца… и этот страх гораздо сильнее, чем желание, чем вожделение, чем любовь, наконец.
Они способны любить только с разрешения императора… Какая тоска!
Отчего-то нынче эти мысли нахлынули на нее сильней, чем когда бы то ни было.
Она сидела, забившись в глубь кареты, с мрачным выражением. Томление собственного тела порой пугало ее. Ни одна из ее знакомых девушек, ни одна из фрейлин, похоже, не испытывала ничего такого, все берегли свое девичество, словно величайшую драгоценность, все твердо знали, что замуж нужно выходить невинной, иначе это страшный позор. Мэри это тоже понимала, но слишком часто невинность казалась ей чем-то вроде цепей или вериг, вот именно – суровых вериг, которые уязвляют ее душу и тело. Каких трудов ей стоило сдерживаться, никому не показывать своего телесного томления, и только ночи, ночи буйных, странных, а порою и пугающих, но освобождающих снов давали некоторое облегчение… но день приносил новые желания, которые вновь оставались неудовлетворенными.
– Олли, вы воистину любимица этих русских! – донесся льстивый голос Шарлотты Дункер. – Они благословляют вашу доброту с таким восторгом!
Олли счастливо засмеялась, а Мэри покрепче сцепила зубы, чтобы не крикнуть: «Фарисейка! Лицемерка! Ты не добрая, ты добренькая, ведь тебе это ничего не стоит!»
– Надоело мне тут, – сказала она отрывисто, – поедем хоть к Исаакиевскому собору.
– А, вечное строительство, – пробормотала Юлия Баранова, и все невольно рассмеялись.
В самом деле, сколько девочки себя помнили, Исаакиевский собор перестраивали. Вообще Петербург менялся очень быстро, за что Мэри его очень любила. Увезут детей, бывало, куда-нибудь в Гатчину – проезжают мимо болотистых лугов, на которых пасутся коровы, видят огороды и поросшие травой пустыри. А возвращаются – ах! – да на этих местах выросли дома, и не просто дома – дворцы! Однако перестройка Исаакиевского собора проходила невероятно медленно – из-за необычности и монументальности работ. В одном из временных деревянных домиков, стоявших возле строительной площадки, любопытные могли увидеть тщательно исполненную модель будущего собора. Но пока что готовы были только гранитные колонны, и возводились стены позади их.
– Поедем! – оживилась Мэри. – Мне нравится смотреть на эти колонны!
Почему-то, когда она смотрела на них, она вспоминала ту статуэтку в кабинете отца, «Пастушка любезничает с гермой Приапа». Это было приятное воспоминание…
– Помните, ваши высочества, как нам рассказывали об изготовлении этих колонн? – спросила мадам Баранова. Она была особа довольно восторженная и очень любила сильные впечатления. А рассказ господина Монферрана, архитектора, по проекту которого перестраивался, вернее строился заново, Исаакиевский собор, был, конечно, весьма впечатляющим.
На отвесной гранитной скале отмечали контур заготовки, затем по этой линии сверлили отверстия, в которые затем вставляли железные клинья. Самые сильные рабочие по условному знаку одновременно били по клиньям тяжелыми кувалдами. Делали они это несколько раз – до тех пор, пока не появится трещина. В нее закладывали железные рычаги с кольцами, в кольцах были закреплены канаты. За каждый канат брались по сорок человек и, оттягивая их в стороны, отодвигали заготовку. В образовавшийся промежуток закладывались березовые распорки, удерживавшие монолиты в таком состоянии. Далее рабочие пробивали отверстия в заготовке и запускали в них крючья с канатами, прикрепленными к стоящим рядом во?ротам, с помощью которых монолит окончательно отделялся от скалы и скатывался на заранее приготовленный деревянный помост. Сам Монферран изумлялся этому:
– Добывание гранитов, труд сего рода во всех иных местах не весьма обыкновенный, встречают в России очень часто и весьма хорошо разумеют… работы, возбуждающие наше удивление к произведениям древности, здесь не что иное суть, как ежедневное дело, которому никто не удивляется!
Перевозили монолиты из каменоломни на плоскодонных судах, специально для этого изготовленных на заводе Чарльза Берда. Монолиты колонн скатывали на морской берег, где их грузили на баржи. Каждое судно буксировалось двумя пароходами до пристани в Петербурге. Там монолиты выгружали и перевозили по специальному рельсовому пути на строительную площадку для их окончательной обработки: обтесывания и шлифовки.
Мэри помнила: ей едва исполнилось одиннадцать лет, когда была поднята последняя гранитная колонна Исаакиевского собора. Теперь, спустя почти пять лет, там вовсю возводились стены, но зрелище это было не такое впечатляющее, как установка колонн.
– Да ну, на что там смотреть? – недовольно проворчала Олли. И тогда Мэри еще сильнее стала настаивать на поездке. Настроение у нее немного улучшилось оттого, что недовольна сестра, а уж когда она увидела этого штукатура…
Можно было подумать, что дело происходит в цирке. Вплотную к стене было прислонено весьма длинное бревно – снизу пошире, сверху поуже – с наколоченными на него неширокими планками, что превращало его в некое подобие лестницы. К верхнему, более тонкому, концу бревна было прибито несколько досок, к нижнему, толстому, – широкая плаха, придававшая сооружению некую устойчивость. Наверху стоял человек, тут же помещался деревянный ящичек с раствором. В руках у человека были мастерок и терка, и ими он орудовал с необычайной ловкостью, показывая при этом истинные чудеса