играть вновь, но тут вмешался Михаил Павлович, который с нетерпением ждал возможности высказать свое негодование:
– Вам бы только веселиться, время для этого или не время! Какое счастье, что я не вижу среди вас Мэри! Надо думать, она занята более полезным делом, чем протирать подметки под бессмысленную музыку!
И все словно бы только сейчас заметили, что Мэри нет в комнате.
– А в самом деле, где она? – удивленно проговорила Олли.
Прелестное лицо Мари Трубецкой на миг искривила гримаса, в которой мешались ревность и мстительность, и она проговорила голосом, дрожащим от еле сдерживаемой ненависти:
– Да, как странно, что нет ни ее высочества, ни князя Барятинского…
Олли побледнела, у нее расширились глаза. Она громко всхлипнула, а потом опрометью бросилась из комнаты.
– Что происходит? – растерянно спросил Николай Павлович, устремляясь за дочерью. Он слышал, как она бежит, быстро-быстро перебирая легкими ногами, слышал ее всхлипывания.
Почему она плачет? Неужели с Мэри что-то случилось?
«Нет ни ее, ни князя Барятинского…» – как бы сам собой зазвучал в ушах ехидный голос Мари Трубецкой, и, даже не сообразив еще, что могли означать эти слова, ведомый скорее отцовским чутьем, чем рассудком, он крикнул:
– Олли! Стой! – Снова крикнул тем своим голосом, которым только что перекрыл звук оркестра.
Легкие, торопливые шаги дочери замерли, и за поворотом Николай Павлович настиг ее. Олли стояла, приткнувшись к стене, прижав руки ко рту, глаза полны слез.
– Что? – тихо спросил Николай Павлович. – Ты знаешь, где Мэри?
Олли закрыла глаза, и такое недетское горе было написано на ее нежном лице, что у Николая Павловича у самого повлажнели глаза. Он хотел прижать Олли к себе и сказать… он сам не знал, что, но говорить было некогда, потому что уже неподалеку были другие: жена, брат, фрейлины, кавалергарды, и Николай Павлович снова бросился вперед, инстинктивно пытаясь защитить то, что еще можно было защитить… не честь Мэри, которой, он вдруг отчетливо понял это, уже нет, а хотя бы набросить флер фальшивой невинности на эту уничтоженную честь.
Через несколько секунд он понял, куда бежала Олли. Это была их прежняя детская комната, которая теперь принадлежала только Адини – ей еще не исполнилось пятнадцати. Он рванул дверь – и в первое мгновение едва не обмер от облегчения, увидев там Барятинского – одного!
«Я ошибся!» – мелькнула мысль.
Храбрец и покоритель диких горцев стоял посреди детской залы, вздернув плечи и странно-поспешно шевеля руками около шеи. Не вдруг Николай Павлович понял, что Барятинский пытается застегнуть ворот мундира, но не может нашарить крючков, потому что у него дрожат пальцы.
«Что же это, жарко ему, что ли, зачем расстегнулся? – подумал Николай Павлович. – А где Мэри?»
А вот и она – выглядывает из старого детского домика с шаловливым выражением, но такое напряжение прочел он в ее как бы приклеенной улыбке, такой страх в глазах… и что-то еще плескалось на дне этого взгляда… ах, да ведь это беспутство… и он чуть не вскрикнул, увидев, что кружево ее волана оторвано на плече…
«Все кончено», – сообщил кто-то чужим, ехидным голосом как бы со стороны, и он, краснея от стыда за дочь, отвел, нет, отдернул от нее взгляд… а Мэри громко всхлипнула.
«Поздно, матушка!» – подумал Николай Павлович сварливо… нет, это не он подумал, это словно бы тот же чужой, ехидный голос шепнул…
У нее порвано кружево, у него расстегнут ворот… Они тискали друг друга в объятиях, рвали друг на друге одежду… Кажется или рот у дочери припух от поцелуев?!
Опять посмотрел на Барятинского, а тот все шарил, шарил по шее, а лицо его шло красными пятнами…
Мгновенно вспыхнуло воспоминание: брат Александр в бытность свою императором уволил из гвардии Римского-Корсакова за то, что тот позволил себе за бальным ужином расстегнуть мундир. И в представлении об увольнении значилось: «Высочайше повелено мундира Корсакову не давать, ибо замечено, что оный его беспокоит».
Если такое суровое наказание ждало беднягу Римского-Корсакова за то, что расстегнулся на балу, чего же ожидать Барятинскому, который… который…
Николай бросился было к нему с занесенной для пощечины рукой, но жалобный вскрик дочери остановил его:
– Не надо, папа?!
Он замер. Нет, не голос Мэри остановил его, но тот же чужой и ехидный, который, как он это теперь понимал, был голосом его благоразумия: «Будь осторожен, ты нанесешь ему смертельное оскорбление, а что, если этот человек станет твоим зятем?!»
Этот голос подействовал на Николая, словно ушат ледяной воды, и хотя в глубине души он возопил: «Никогда!», внешнее спокойствие вернулось к нему так же мгновенно, как было утрачено.
Он указал Барятинскому на дверь, а когда тот замешкался, буквально вытолкнул его в соседнюю комнату, шепнув дочери:
– Скажи, что ты не видела ни его, ни меня!
И выскочил вслед за Барятинским, закрыв дверь за секунду до того, как раздался голос Александры Федоровны, встревоженно воскликнувшей:
– Мэри, ради Бога… что ты здесь делаешь?! Где отец? Где князь Барятинский?
«Надо надеяться, ей придет в голову, что соврать», – с надеждой подумал Николай Павлович, и тут же Мэри не замедлила оправдать его чаяния:
– У меня закружилась голова, захотелось посидеть в тишине… А князь остался танцевать, я не знаю, где он. И папа? я не видела.
– Ничего не понимаю, – растерянно сказала Александра Федоровна и тут же встревоженно спросила: – Голова болит? Дай-ка я посмотрю, нет ли жара?
– Но где же папа?? – не унималась Олли, и Николай Павлович понял, что его дочь, которую Мэри пренебрежительно, но очень точно называла emmerdeuse[17], сейчас непременно отправится искать его в соседнюю комнату. Поэтому он потянул Барятинского за рукав дальше, дальше… наконец они оказались в детской столовой, и здесь, в полумраке, Николай Павлович остановился и, повернувшись лицом к князю, спросил:
– Что было?
– Ничего, – выдохнул Барятинский, мгновенно понявший, о чем спрашивает император. Не о поцелуях… это грех, но грех простительный. Император спрашивает о другом грехе – непростительном… о другом, о невозможном… это стало бы возможным, вот еще миг – и стало бы!
Николай Павлович держал князя за рукав и чувствовал, как дрожь бьет и его руку, и всего его тело.
– Ничего?
– Клянусь честью, – прохрипел Барятинский и в то же мгновение перестал дрожать, а Николай Павлович понял, что это правда, что честь его не запятнана и ею можно клясться.
– Князь, я предопределил вам состоять при наследнике, – холодно произнес император. – Он вскоре отправляется в поездку по некоторым губерниям своей будущей империи. Вслед за этим ему предстоит путешествие за границу. Полагаю, вы будете его сопровождать и уже сию минуту удалитесь из дворца, чтобы должным образом приготовиться к сему путешествию.
– Слушаюсь, ваше величество, – ответил Барятинский еще более хрипло, щелкнул каблуками и вышел вон, не оглядываясь.
И слава Богу. Не то он увидел бы, как рухнул мраморный памятник, как закрыл глаза василиск, не то услышал бы, как тоскливо и обреченно вздохнул отец, которому предстояло сейчас услышать от своей дочери страшную правду или спасительную ложь… Он и сам не знал, что предпочел бы!
Честно говоря, если уж примириться с тем, что Барятинский потерян навеки, и выбирать между Столыпиными, Мари предпочла бы получить предложение от другого Столыпина – тоже Алексея, но Аркадьевича. Прозвище его в светских и армейских кругах было Монго, и он был одним из