последнее время все чаще преследовала его одна и звучала она так: «Не по чину честь».
Ему нравился Максимилиан Лейхтенбергский. Юноша был редкостно красив – высокий, тонкий, с прекрасными карими глазами, изящными чертами и вьющимися волосами. Тонкие усики его были верхом совершенства и очаровательно облегали сочные, свежие губы. Одна беда – в своей франтоватой форме лейтенанта Баварского кавалерийского полка он сиял, как новенький грош, имел вид только что выпущенного поручика со свойственной только поручикам скороспелой щеголеватостью. И эта подделка под принца встанет рядом с Мэри? Рядом с его дочерью, любимой дочерью, первой красавицей России?! О, слов нет, рядом они будут смотреться великолепно, и у них будут очень красивые дети.
Вот-вот, именно об этом нужно думать. О красивых детях Мэри, о том дворце, который отец выстроит для нее, чтобы горечь от этого вынужденного брака сгладилась из ее памяти, чтобы она не чувствовала себя униженной, чтобы знала: отец сделал для нее все, что мог!
Чертова девка, ну что же она натворила! И винить ее нет сил, нет сил проклинать – она его дочь, а то, насколько он сам подвергнут разрушительной силе страсти, Николай Павлович прекрасно знал. Сколько раз такое бывало – он бежал из дворца ночью, измученный воздержанием, которое вынужден был соблюдать, чтобы не изувечить окончательно здоровье жены… сколько раз он утолял эту почти звериную похоть в объятиях случайных женщин! Точно так же, насколько он слышал, поступала некогда его бабушка Екатерина Великая. Брату Александру повезло – он был холоден как лед, только одна женщина могла разбудить его страсть – Мария Нарышкина, только она могла его утолить и утоляла. А что делать ему, наследнику безумий, которые когда-то обуревали Петра, его жену, их дочь Елизавету – и которыми, словно некоей странной болезнью, подхваченной ею на русском троне, заразилась Екатерина Вторая? А теперь и Мэри, бедняжка… Какова-то будет ее жизнь? Сумеет ли этот красивый мальчик дать ей то, чего она хочет получать от мужа? Сумеет ли он удержать ее?
Стой, стой, говорил он тут же сам себе, а что, если он откажется? Что, если это для Мэри окажется позорным от ворот поворот?
Николай Павлович незаметно наблюдал за Максимилианом.
Его мать, принцесса Августа Баварская, сестра короля, очень страдала, видя, что в Крейте, где вдовствующая королева Баварская Каролина строго придерживалась придворного этикета, ее сын был низшим по рангу. Так, например, он сидел на табурете, в то время как все остальные сидели в креслах, и должен был есть с серебра, тогда как все другие ели с золота. Он только смеялся, совершенно не придавая этому значения. Если мальчику предложить… ну, скажем, император неофициально объявит его своим пятым сыном – со всеми льготами и почестями, которых заслуживают дети русского государя. Он сам и его дети станут членами императорской фамилии и будут иметь те же права и титулы, что и прочие великие князья и княжны. Максимилиан будет награжден почти всеми русскими и польскими орденами, получит титул императорского высочества, звание генерал-майора, назначение шефом лейб-гвардии Гусарского полка и почетным членом Академии наук. Позже он будет удостоен еще чего-нибудь – по сути, всего, чего ему будет угодно. А взамен Максимилиан должен жениться на Мэри и согласиться жить в Петербурге, служить в русской армии, крестить и воспитывать детей в православной вере.
Ни за что нельзя отпускать дочь в Лейхтенберг, где муж, побуждаемый своей чрезмерно заботливой мамашей, сведет девочку в гроб, беспрестанно попрекая грехом, как свели в гроб горячо любимую сестру самого Николая Павловича, Александру, выданную замуж в Австро-Венгрию… попрекать ее было не за что, и все же сжили со свету, а Мэри-то есть за что попрекать!
Нет, Мэри отец им не отдаст. Максимилиан должен остаться в России.
Понятное дело, матери Макса сначала будет страшно даже думать о русских крестинах ее будущих внуков, для нее это сущая ересь, но она никуда не денется, согласится.
Во всяком случае, отныне Макс никогда не будет есть с серебра, когда остальные едят с золота!
– Ты пришла! – пробормотал Гриня, не открывая глаз. – Ну наконец-то ты пришла, царевна моя! Я уж истомился, тебя ожидая!
И схватил в объятия чудо свое долгожданное, покрыл поцелуями ждущие губы, нежную запрокинутую шею, дрожащие в нетерпеливом ознобе плечи, с которых ползла батистовая сорочка, как ползла тогда, в тот незабываемый, незабываемый, незабываемый час.
– Ох, милый! – шепнула она. – Да кабы я знала… да коли ты так… что ж сам ко мне не шел?! Разве не видел, что я по тебе томлюсь, свету белого не вижу, кроме тебя?.. Да что ж ты? Что с тобой?..
Что это? Чей это голос? Чье это тело?
Гриня открыл глаза и понял, что сон кончился.
Другую обнимают его руки, другую целуют его губы. Другая легла в его постель.
Он не верил глазам. Луна светила в окно, и при ее свете он видел Палашеньку – в одной лишь сорочке, с распущенной косой. Волосы отливали светлым серебром, глаза зеленые тоже были наполнены серебряным сиянием.
Боже мой! Да как же она решилась?! Ах, бедняжка…
Опустил руки, резко высвободился, встал – и заметил, что глаза ее устремлены на его чресла. Возбуждение его, безумное, сладостное, увядало на глазах.
Потянул к себе одеяло, прикрылся…
Палашенька подняла глаза, всхлипнула:
– Гриня, Гринечка, хочешь, принесу тебе вострый ножичек, зарежь меня, заколи меня, только не отталкивай! Обними меня, иди ко мне! Возьми меня!
– Ты сама не знаешь, чего просишь, – прошептал Гриня. – Ты ж девица… кому потом нужна будешь, коли я тебя раньше мужа распробую? Нет, Палашенька, замуж надо чистой выходить…
«Чистой? – словно бы усмехнулся кто-то позади. Гриня аж обернулся – и узрел усмешку лукавого, который у всех и всегда знай топчется за левым плечом, искушая, уязвляя и насмешничая. – Да что ж ты о той, другой чистоте не позаботился, когда охальничал с девицей?»
«Отвяжись, враг рода человеческого, – прикрикнул мысленно Гриня. – Я с ней не охальничал, я любил ее, я ведь думал, она мне ровня… Я жениться на ней мечтал, грех прикрыть. Кто же знал, что вместо утицы подстрелил лебедь белую?! Не было бы дня, чтобы я не думал, как она теперь… что с ней станется… как ее судьба сложится. Я виновен! А вину загладить не могу…»
Но нечистый не слушал и продолжал хихикать. Гриня махнул на него рукой, вновь стал прямо и увидел, что Палашенька меленько крестит его, словно малахольного, и слабо шевелит губами, творя молитву.
– Не надо, – горько усмехнулся Гриня. – Не трудись, не отмолишь грехи мои, добрая душа. Да и не столь их много… однако же тебе, Палашенька, лучше мужа поискать среди кандальных или юродивых, там скорее найдешь праведнее да крепче разумом, чем я.
Она смотрела отчаянно своими серебряными, полными лунного света глазами и ничегошеньки, похоже на то, не понимала.
– Гринечка, да что б ты ни натворил, я тебя ничем никогда не попрекну, вот те крест святой, – пробормотала Палашенька сквозь слезы. – И никакого греха твоего никому не выдам. Мне лучше в каторгу, да с тобой, чем в терем, да с другим.
– Эх, милая, – снова усмехнулся Гриня. – Не бери на себя в том обета, что выполнить не сможешь. Да и я разве душегуб какой? Со мной под венец пойти – все равно что на монастырскую жизнь себя обречь.
– Как это? – удивилась Палашенька. – Разве ты скопец? Нет, я видала…
И осеклась, и замерла, и даже в бледном, мертвящем лунном свете было видно, как загорелись ее щеки. Она готова была язык себе откусить со стыда – как же так оплошала, как выдала то, чего невинной девице знать вовсе немыслимо?! А если знает, то, стало быть, она уже не невинная, она уже грех познала. И сейчас Гриня подумает… подумает, будто она с другим уже оскоромилась, а к нему пристает лишь потому, что хочет его во что бы то ни стало замуж заполучить!
От этой мысли Палашенька вовсе потерялась и, желая оправдаться во что бы то ни стало, жалобно залепетала:
– Гринечка, нет, ты не подумай, я ничего такого и знать не знала… это Савельевна меня научила, чтобы первым делом на твои чресла посмотреть, мол, коли там что-то торчком встанет, значит, ты никакой не скопец и к супружескому делу исправно годен. Тогда мне нужно, сказала Савельевна, только побойчее быть, ничего не пугаться и льнуть к тебе, целовать и обнимать, к плотскому делу склонять, потому что после, коли свершится оно промеж нами, ты уже никуда от меня не денешься и принужден будешь повести