сказал он. Он говорил о книге».

Свет от лампочки под навесом высвечивал золотые буквы на обложке книги. Я открыл ее и стал перелистывать. Шрифт был очень мелким, пространство страниц было использовано до предела. «В каком году это произошло? Я имею в виду, когда вы ездили смотреть carvings и когда он начал писать». – «Я тогда ждала Лиз. Так что где-то лет пятнадцать назад». – «Он долго ее писал?» – «Ну, точно не знаю, – сказала Мэри-Энн. Она вновь улыбнулась, как будто ответ забавлял ее. – Единственный раз, когда я помогла ему, это когда опубликовали его рассказ, который ты слышал».

Рассказ, который ты слышал. Мэри-Энн имела в виду Первого американца Обабы, текст которого она перевела на английский язык, чтобы опубликовать его в антологии Writers from Tulare County . – «Писатели округа Туларе». Мы читали его на ранчо в присутствии самого Давида всего две недели назад. А теперь его уже нет. И никогда не будет. Нигде. Ни под навесом, ни в библиотеке, ни в его кабинете перед компьютером белого цвета, который ему подарила Мэри-Энн и которым он пользовался еще за несколько часов до того, как его положили в больницу. Такая у него была смерть, таков был его образ действий. Без сюсюканья, без рефлексий. Он пришел в один дом и крикнул: «Все, хватит!» Потом ушел в другой дом.

«Впрочем, сейчас я вспоминаю, что сделала для него еще кое-что, – сказала Мэри-Энн. – Помогла ему перевести рассказы, которые он написал о двух своих друзьях из Обабы. Один назывался Тереза. А другой…» Мэри-Энн никак не могла вспомнить название второго рассказа. Помнила только, что это тоже было имя. «Лубис?» Она отрицательно покачала головой. «Мартин?» Снова покачала головой. «Адриан?» – «Да, именно так. Адриан». – «Адриан входил в нашу компанию, – объяснил я. – Мы дружили почти пятнадцать лет. С начальной школы и до университетской поры». Мэри-Энн вздохнула: «Один мой товарищ из колледжа хотел опубликовать их в местном журнале. Он даже предлагал обратиться в одно издательство в Сан-Франциско. Но Давид не поддержал эту идею. Он не мог допустить, чтобы рассказы были опубликованы сразу на английском языке. Это казалось ему предательством по отношению к его древнему языку».

Древний язык. Впервые со времени моего приезда в Стоунхэм я заметил горечь в голосе Мэри-Энн. Она прекрасно говорила по-испански, с мексиканским акцентом работников ранчо. Я мог себе представить, что в свое время она не раз говорила Давиду: «Если ты не можешь писать по-английски, почему бы тебе не попробовать по-испански? В конце концов, испанский – один из твоих родных языков. А мне было бы гораздо проще помочь тебе». Давид, должно быть, соглашался с ней, при этом всякий раз откладывая решение. Возможно, даже раздражаясь по этому поводу. Под навесом появилась Росарио. «Я ухожу домой. Вы же знаете, Эфраин не в состоянии сделать себе даже бутерброд. Если я не приготовлю, он останется без ужина». – «Разумеется, Росарио. Мы слишком заболтались», – ответила Мэри-Энн, поднимаясь со стула. Я последовал ее примеру, и мы простились с женщиной. «Я отдам ее в библиотеку Обабы», – сказал я потом, указывая на книгу. Мэри-Энн кивнула: «Там кто-нибудь, по крайней мере, сможет ее прочитать». – «На древнем языке», – сказал я. Она улыбнулась в ответ на мою иронию, и я направился вниз по холму к дому Хуана. На следующий день мне предстояло покинуть Америку, и нужно было собрать чемодан.

Мэри-Энн вновь вернулась к теме древнего языка на следующее утро, когда мы ждали рейса в аэропорту Визалии. «Думаю, вчера я показалась тебе малоприятной, типичной реакционеркой, испытывающей фобию ко всему миноритарному. Но не суди меня строго. Когда Давид с Хуаном вели беседы, они всегда делали это на баскском языке, и для меня было настоящим наслаждением слушать эту музыку». – «Может быть, вчера ты была права, – сказал я, – Давиду пошло бы на пользу, если бы он писал на другом языке. В конце концов, он ведь не собирался возвращаться в родную страну». Мэри-Энн пропустила мой комментарий мимо ушей. «Я обожала их слушать, – настаивала она. – Помню, однажды, когда мы только приехали в Стоунхэм, я сказала Давиду, какой необычной кажется мне эта музыка со всеми ее «к» и «рр». В ответ он спросил меня, неужели я еще не поняла, что на самом деле они с Хуаном сверчки, два сверчка, заблудившихся на американской земле, и что звуки, которые я слышала, были не чем иным, как шорохом их крыльев. «Как только мы остаемся одни, мы начинаем махать крылышками», – сказал он мне. Такой у него был юмор».

У меня тоже были свои воспоминания. Древний язык представлял собой для нас с Давидом важную тему. О нем упоминалось во многих наших письмах. Сбудется ли предсказание Шухардта? Исчезнет ли наш язык? Не являемся ли мы с ним, как и все наши земляки, своего рода последними из могикан? «Давиду было бы непросто писать по-испански или по-английски, – сказал я. – Нас очень мало. Меньше миллиона человек. Когда хотя бы один из нас отказывается от своего языка, то создается впечатление, что тем самым он способствует его исчезновению. В вашем случае все по-другому. Вас много миллионов человек. Невозможна ситуация, при которой англичанин или испанец сказал бы: «Слова, которые произносил мой отец, для меня чужие». Мэри-Энн пожала плечами. «В любом случае ничего уже не поделаешь, – сказала она. – Но мне было бы очень приятно прочитать его книгу». И тут же добавила: «Редко случается, чтобы американке приходилось говорить: «Слова, которые произносил мой муж, для меня чужие». – «Хорошая мысль, Мэри-Энн», – заметил я. В ответ она скаламбурила: «Ты, должно быть, хочешь сказать хорошая жалоба». И ее американский акцент стал вдруг очень заметным.

Уже объявили посадку, и у нас не оставалось времени для продолжения разговора. Мэри-Энн поцеловала меня на прощание. «Я напигпу тебе, как только прочту книгу», – пообещал я. «Спасибо, что был с нами», – сказала она. «Пришлось тяжело, – сказал я, – но я многому научился. Давид проявил большую выдержку». Мы вновь поцеловались, и я встал в очередь на посадку.

Розовые облака, которые я наблюдал накануне из Стоунхэма, по-прежнему оставались на небе. Из окна самолета они казались более плоскими, такие летающие тарелочки на фоне голубого неба. Я вынул книгу Давида из дорожной сумки. Вначале шли посвящения: две страницы Лиз и Саре, пять дяде Хуану, еще столько же Лубису, другу детства и юности, две матери… а затем основная часть повествования, которое он определял как «мемориал». Я убрал книгу обратно. Прочту ее во время перелета из Лос- Анджелеса в Лондон, в эфирной области, которую бороздят большие авиалайнеры и где нет ничего, даже облаков.

Через неделю я написал Мэри-Энн, чтобы сообщить ей, что книга Давида уже находится в библиотеке Обабы. Я сказал ей также, что сделал ксерокопию для личного пользования, потому что описанные там события оказались мне хорошо знакомы, а в некоторых из них я даже фигурировал в качестве героя. «Надеюсь, ты не возражаешь против того, что я сделал четвертую копию, увеличив тем самым тираж издания». Текст был важен для меня. Я хотел иметь его под рукой.

Затем я объяснил ей, как я представляю себе образ действий Давида. На мой взгляд, у него было несколько причин писать свои воспоминания на баскском языке, помимо той, на которую я указал в аэропорту Визалии, касающейся защиты миноритарного языка. Говоря коротко, Давид был против того, чтобы его две жизни – первая и вторая, «американская», – смешивались; он также не хотел вводить Мэри- Энн, главную «виновницу» того, что в Стоунхэме он чувствовал себя «как никогда близко к раю», в дела, к которым она не имела никакого отношения. В конечном итоге из всех возможных вариантов – вспомним, что Вергилий распорядился сжечь оригинал, – он выбрал самый человечный: уступил порыву распространить то, что он написал, но с помощью языка, недоступного большинству, однако понятного жителям Обабы и его дочерям, если последние исполнят его желание и решат увеличить свой словарный запас, выйдя за рамки mitxirrika и других слов, захороненных на кладбище Стоунхэма.

«Он полагал, что люди из Обабы и твои дочери находятся в разном положении, – заключал я. – Первые имели право знать, что говорится о них. Что касается Лиз и Сары, то книга могла бы помочь им лучше узнать себя, ибо она рассказывает об их отце, некоем Давиде, который неизбежно останется жить в них, оказывая в той или иной степени влияние на их характер, на их вкусы, на их решения».

В конце письма я привел слова, которые Давид использовал в качестве послесловия к своему труду: «Когда я писал все и каждую из этих страниц, я думал о своих дочерях, и из их присутствия

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату