Сеня, «живой реликвией», представительницей «зачинателей революционного движения» и членом «первого состава РСДРП».

В письмах Сени о маме явно ощутимо чувство почтения к ее прошлому — значит, такое чувство испытывали и другие «мамины печатники».

В своих письмах Сеня отмечает такие мамины черты: верность своим убеждениям, внимание к взглядам других, способность заинтересованно слушать собеседника. Сеня утверждает, что мама «легко тратила деньги, не придавая значения материальной стороне жизни, и была непрактична». Последнее верно, но, зная за собой, что нерасчетлива, мама всегда боялась перетрачивать и отказывалась порой даже от необходимого. Это была не скупость, но осторожность, похожая на скупость. Пока она была «верховным главнокомандующим», я покорялась, но потом стала поднимать голос против чрезмерного маминого аскетизма. Однако переспорить ее было трудно: в ее глазах я была транжирой («Зачем тебе новое платье — у тебя еще это целое?!»). Другие черты маминого характера, о которых вспоминает Сеня, я здесь опускаю, они уже упомянуты мною.

Музыкально одаренный, Сеня водил нас с мамой на филармонические концерты. Не все, что ценил Сеня, было по силам нам с мамой — о недостатке нашего музыкального образования я уже говорила. Мама смущалась, когда приходилось преодолевать свою невосприимчивость. Она понимала, что в ее знакомстве с культурой немало белых пятен. Ее прямой жизненный путь проходил мимо многих ценностей.

У нас собирались не только в праздники, приходили и в будни «поговорить» небольшими группками. Любили слушать мамины рассказы о прошлом (из них и строилась для меня «история РСДРП»). Дискутировали по разным вопросам текущего дня: политика правящей партии, укрепление тоталитаризма, значение смерти Ленина — что было бы сейчас, будь он жив, сохранил бы он нэп, и многое другое. Значение вождя для судеб революции оценивалось двояко. Отмечались достижения советской власти; при этом мерилом оставался народ — его активность, возможности, открытые ему всеобщим образованием, и т. д. Идеализация народа и пролетариата как передовой его части была неизменной.

Был ли у мамы среди ее молодых друзей кто-то, с кем она могла делиться не только демократическими идеями и надеждами вернуть Россию на «дооктябрьский» путь? Не знаю. Но думаю, что кто-то из самых близких знал о тех слабых попытках гласности (в условиях полной безгласности), к которым была причастна мама.

Российские меньшевики передавали информацию о жизни советского общества за границу и распространяли «Социалистический вестник» в России. Что именно делала Любовь Николаевна, я могу только предполагать. Она была конспиратором старой закалки и не стала бы посвящать в свои дела непричастных, хотя бы и родных. Однако она спокойно давала мне некоторые поручения, зная мою преданность ей. К примеру — передать в Москве привет и книжку такому-то, скажем, Владимиру Константиновичу Икову, родственнику и другу Цедербаумов. При книжке — клочок бумажки с цифрами, напоминающими запись расходов. Конечно, я полюбопытствовала, что это за числа. Пришлось маме приоткрыть хоть часть своих секретов. Цифры означают страницы, на которые следует обратить внимание, бумажка должна лежать отдельно, у меня в сумочке, и отдать ее надо после того, как книжка будет вручена адресату. Думаю, что так надо было поступать, если у адресата окажутся «гости». «Остальное уж его дело», — заканчивает разговор мама. Это означает: больше не спрашивай. Остальное я поняла сама, но никогда не совала нос в эти страницы и маму о ее «депешах» не расспрашивала.

Несколько лет спустя после арестов 1930–1931 годов, уже после возвращения мамы из Казахстана, в 34-м, мама сказала мне, что арестованный в Москве В. К. Иков назвал меня следователю в качестве «связной» между ним и Любовью Николаевной. Не помню, узнала ли она об этом после своего ареста во время следствия или от третьих лиц, но мне она рассказала об этом как об установленном факте. Не знаю, какая необходимость была называть мое имя, но это наводит на мысль о возможности других «откровенностей». Подробнее об этом сказать не могу. Евгения Владимировна Цедербаум, от которой я могла бы узнать об Икове, умерла до того, как я писала эту главу.

Непонятно, почему не спросили с меня за мою «курьерскую работу», — возможно, по случайности, а может быть, потому, что я к тому времени оказалась добровольно в ссылке вместе с Федором в Казахстане.

Зимой 1930 года до Воронежа стали доходить слухи об арестах среди ссыльных в разных городах. У воронежцев были обширные дружеские связи. Однажды мама получила с оказией письмо от С. М. Зарецкой. Было это в начале зимы. Мы с мамой хлопотали возле печки (может, был выходной день?). Письмо принесла молоденькая дочь ссыльных — к ним приехали из Москвы. Мама вскрыла конверт, когда Оля ушла. Меня удивило, что мама, прочитав письмо, сразу же бросила его в печку. Спросила, от кого, и удивилась еще больше: письма от друзей, казалось мне, если и не хранят долго, то хотя бы перечитывают. «Что- нибудь плохое?» Но мама в ответ спросила: «Где конверт?» Я подняла с полу упавший конверт, на котором была написана только мамина фамилия. Мама и его отправила в огонь.

В этот же вечер: «Мне надо поговорить с тобой серьезно» — так мама обычно начинала разговор, который не сулил ничего приятного. Мама сказала, что идут аресты среди меньшевиков, и нечего удивляться, если арестуют ее и еще кого-нибудь в Воронеже. «Тебе уже не тринадцать лет», — мама вспомнила арест 23-го года. Я продолжила: «Не семнадцать и не девятнадцать», отметив свой дальнейший опыт — присутствие при арестах моих близких. «Надеюсь, ты сможешь принять это спокойно», — продолжала мама и просила меня не метаться, оставаться в Воронеже, «пока всё не выяснится», известить Людмилу, делать передачи и, если меня вдруг будут «о чем-либо спрашивать», отвечать спокойно, разумно и «не выкидывать никаких штучек». Мама учитывала мой молодой задор и склонность острить и насмешничать. «Не унывай, может, и обойдется», — заключила мама, взглянув на меня. И мы стали вспоминать смешное, что случилось при ее аресте и засаде у нас в 26-м, чтобы не загрустить.

Нет, не обошлось. За мамой пришли в январе, во второй половине, — числа не помню. Мы уже подготовились, так как аресты начались с конца декабря. Новый год еще успели встретить, однако не шумно и без веселья, как встречали прошедший. Пришли гости, кто-то с подарками — это ведь и день моего рождения, — была даже и елочка; ее роль сыграла молоденькая сосенка — в тех местах лесов было мало. Разошлись для новогодней ночи рано, чуть позже полуночи. О возможных арестах не говорили — и так все знали, что они будут. Старались веселить новорожденную, но получалось как-то невесело. Мама поздравила всех с наступающим — по праву старшинства новогодний тост «под звон бокалов» (чашек и кружек) принадлежал ей — и просила «не терять бодрости духа». И все же это был «бал обреченных», бал без музыки и без танцев. Вероятно, про себя все думали: может, собрались вместе в последний раз.

Зимой 1930/31 года в Воронеже были арестованы все ссыльные эсдеки. Готовился процесс «Центрального бюро меньшевиков», «Меньшевистского центра». На самом деле никакого «бюро» не было, не было и организации. Оставался, как видно, только слабый ручеек информации, текущей на Запад, в редакцию «Социалистического вестника». Но «бюро» или «ЦК» можно придумать, а за организацию легко выдать колонии ссыльных и высланных, которых везде было множество, — получалась широкая сеть враждебных ячеек на местах. Чего уж проще, чем похватать всех обязанных являться на регистрации в местные отделения НКВД. Жгучую ненависть к бывшим соратникам Ленин передал своему наследнику, Сталину. И тот бил, бил, пока не добил физически не только сверстников Ильича, но и следующее поколение.

Наступила весна. Следствие еще шло, а мы, родственники заключенных, наводили справки и носили передачи. Эсдеки в тюрьме объявили «коммуну»: всё переданное с воли принадлежало всем, ведь родственники были у немногих. «Коммуна» была инициативой мамы, опытного политзаключенного с немалым стажем. Мы готовили одну большую передачу на всех. Помню, как жарили сотню картофельных котлет, варили вкрутую десятки яиц, наливали большой бидон клюквенным киселем и, кроме того, покупали хлеб, чай, сахар, фрукты и папиросы. С кошелками, корзинками и бидонами, оттягивающими руки, шли через поле под жарким уже солнцем к тюрьме. Передав всю снедь, письма, записки, бродили вокруг или жались в тени нескольких деревьев, ожидая ответа.

Вскоре меня вызвал мамин следователь — Корнев или Корнеев, ярко-рыжий, почти морковного цвета молодой человек. Я боялась, ждала «страшных» вопросов, вроде того: «Видели ли вы когда-нибудь „Соцвестник“?» или «Не давала ли мать вам каких-либо поручений?». Но все вопросы Рыжего крутились вокруг наших воронежских общений — кто у нас бывал («все бывали»), о чем говорили («да обо всем на свете»), кто к вам приезжал («две мои подруги») и т. д. Рыжему желательно было знать, где я бывала, с кем

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату