могилой. Господи, хоть смерть и могилу научились уважать одичавшие за семьдесят лет комнадзора люди. Кажется, это первое человеческое движение, пробудившееся в нас. Какая печаль!
Воронежское «дело» закончилось в 1931 году. Всех получивших ссылку в разные места сначала отправляли в Москву. Перед этапом дали свидание. Мама просила меня сразу же уезжать. Наше свидание было еще до «чистки», и я колебалась — не поработать ли еще здесь? Не знаю, удастся ли устроиться в Москве, да и неясно было, где мне там жить. В нашей комнате — Людмила с мужем, но дело было не в этом, а в том, что возвращаться домой было опасно — ведь туда привозили повестку на Лубянку. Правда, с тех пор прошло два года, может быть, и забыли обо мне, но сосед-гэпэушник мог напомнить. От всего этого я и была в некоторой растерянности, а подробно обговорить всё с мамой на свидании было невозможно — тема закрытая, да и времени мало. Надеялась, что меня примет папа, но ведь я их буду стеснять: комната-то одна. Всё это я думала-передумывала, но «чистка» решила всё. Я осталась без работы, я обижена. Воронеж меня изгонял.
Раздав нашу скудную утварь оставшимся знакомым, я поехала «домой». Все же Москва — дом, хотя дома в Москве у меня нет.
С мамой мы успели поговорить о своих надеждах на скорую встречу: срок заключения Федора заканчивается, я поеду к нему, как только он устроится на месте, и тогда мама будет просить о переводе к нам.
Трудно теперь судить, но подозреваю, что моя вторая добровольная ссылка определялась уже не только поэмой Некрасова «Русские женщины» и моим обещанием, которое я дала Феде еще в Бутырках, но и простой причиной — мне было негде жить. Возможно, тогда я не думала так и утешала себя вполне искренне тем, что я еду к нему ради него.
Успокоившись после «чистки», я поняла: раз о Федоре стало известно, значит, Воронежское ГПУ сносилось с Москвой или Москва сочла нужным сообщить обо мне, и тогда ясно, что, как только я появлюсь в нашей квартире, обо мне
Прощаясь с нашей хибаркой в церковном подворье, я испытывала легкую грусть — все же я прощалась с домом, какой-никакой, это был дом, пока мы жили тут с мамой.
Очень недолго, может быть, день или два, я ощущала себя бездомной и безработной. Но вот я определилась на своем месте в вагоне. Хотя тут я была только пассажиром, но сидела на законном, оплаченном месте, а по праву пассажира могла не работать, а только есть и спать.
Отец и Оля приняли меня ласково и приветливо, отделили мне уголок за шифоньером на маленьком диванчике, на котором я спала летом 30-го года, когда приезжала сдавать экзамены и получать диплом.
Первые вести от мамы пришли в октябре, как условились, в Москву до востребования. Это была открытка из Кокчетава, написанная на почте. В тесных строчках мама сообщала о своем нерадостном впечатлении. Городок плоский, грязный, ноги вязнут в глине, саманные домики в голых дворах, зелени нет. Всё чужое, и говорят на чужом, непонятном языке. Трудно найти жилье, пришлось пока поселиться в семье рабочих, в одной комнате с хозяевами, спать можно на сундуке. Всё это с условием, что она будет смотреть за детьми. Мама написала «присматривать» (потом оказалось, что обязанности ее шире). Работу пока не нашла, комнату ищет. Деньги на почте получила, не знает, где их хранить, идти в сберкассу не хочется, ее смущает, не подумали бы хозяева, что она «богачка». У мамы, с ее аскетизмом не только в образе жизни, но и в основе жизненной философии, представления о богачах были наивные. Читая это, я испытывала горькое чувство. Понимала, что мама завезена в мрачную дыру и обречена на тяжкую жизнь в няньках за угол и крышу над головой. Через месяц-полтора мама устроилась счетоводом в «Союзтрансе», а затем нашла себе полкомнаты у старушки, которая пустила ее «за топливо» (маме полагались от работы кизяки и уголь).
В декабре я получила от нее фотокарточку, снятую в местном ателье. Изменилась — похудела, лицо разглажено ретушью, она выглядит моложе своих шестидесяти, — но глаза оставались ее глазами — светлые, ясные, только необычно печальные. Волосы, поднятые надо лбом, серебристо блестят — поседела. На обороте мама написала: «Моему милому Натику. Шлю сердечный привет и наилучшие пожелания. Надеюсь на скорую встречу.
Это был подарок мне ко дню рождения. Мама уже знала, что Федор отправлен в ссылку, тоже в Казахстан, но место еще определено не было. Казахстан — это хорошо по нашим мечтам и надеждам: легче будет добиться соединения.
К сожалению, от переписки с мамой тех лет ничего, кроме двух-трех открыток и фотографии, у меня не осталось. Не сохранились в моей памяти и подробности ее кокчетавской жизни.
В «Социалистическом вестнике» (№ 23 за 1931 г.) появилась заметка о маминой ссылке. Эта случайная находка порадовала меня тем, что в год окончательного разгрома меньшевиков «Вестник» все же получал из России почту. В ней сообщали:
«Л. Н. Радченко послана в ссылку в Казахстан: была ранее в Петропавловске, попала по случайности в Кокчетав, там нашла работу и получила комнату, а теперь вновь должна сниматься с места.
Большинство меньшевиков вынуждено ехать в ссылку этапом. Этап длится долго — иногда три- четыре месяца, а во всех тюрьмах, особенно пересыльных, свирепствует сыпняк. Исключение сделано для Л. Н. Радченко, Дины Аврускиной и Л. Абрамович-Бер (обе последние с маленькими детьми), им разрешили поехать за свой счет».
Заметка, как видно, написана по слухам, вероятно, из третьих рук. В Кокчетав мама была направлена (распределена) из Петропавловска Казахстанским ГПУ. Комнату ей, как вообще ссыльным, не дали. А с места она снялась только в 1933 году, когда ей разрешили приехать к нам, в Уральск.
Из этой заметки я узнала, что мама из Москвы в Петропавловск ехала «вольно» (значит, под конвоем) и вместе с Лялей Абрамович, знакомой мне еще по Киеву. Всё это, вероятно, я знала от мамы, но забыла.
Уральское междуречье
Место ссылки Федора — город Уральск Западно-Казахстанской области — было гораздо ближе к России, чем Кокчетав. Заволжье, всего ночь езды от Саратова. Путь Федора к месту ссылки был очень долгим. Шел он по этапу и тоже через Петропавловск; значит, его сначала увезли далеко на восток, а потом возвращали обратно, на запад. Уральск только что стал областным центром, но оставался пока глухим районным городком. Думаю, что постановление о новой области в Казахстане было вынесено тогда, когда Федор находился уже в пути, иначе он бы туда не попал.
Поехала я к нему в феврале 1932 года. Конечно, мы были рады, что это не дальняя даль, не Север, а близко от Саратова, через который и лежит путь и где есть у меня родня — моя двоюродная сестра Татьяна Николаевна Розанова.
У нее я и остановилась на день, а потом, по ее совету, отправилась через Волгу санным путем на железнодорожную станцию на левом берегу — в город Энгельс. Подрядилась с извозчиком, устроилась на сене в розвальнях, и мы двинулись через могучую реку, спящую подо льдом, через это заснеженное широкое поле. На полпути поднялась метель, ветер хлестал по лицу и продувал насквозь мое старенькое зимнее пальтецо. В холодном, полупустом вагоне я еще долго не могла согреться и короткую ночь провела в ознобе без сна. Предстоящая встреча пугала меня: четыре года разлуки были расстоянием большим, чем путь по заледеневшей Волге.
Федор встречал меня на станции, от которой до города было километров десять. Помню резкое впечатление от первых минут нашей встречи. Не жалкий сарайчик, изображающий вокзал, не верблюды, запряженные в розвальни (местные извозчики), удивили и даже испугали меня, а этот совсем незнакомый мне человек, небольшого роста, с бледным до голубизны лицом — мой муж. «Как это? Кто это? Зачем это?» Легкий удар, испытанный мною, возможно, отозвался и в нем. Может быть, и он спросил себя: «Кто это? Зачем она здесь?»
Замешательство длилось минуту. Мы опомнились: жена приехала к мужу в ссылку, так и должно