загадочное, вечно женственное, что привлекает художника и каждого чувствующего красоту.

О сходстве-несходстве Жени с мамой стоит задуматься. Женечка провела девять месяцев в материнском чреве под знаком нетерпимости и неприятия. Можно подумать, что эти чувства отразились на ребенке, исказив черты сходства с матерью. Вообразила я это или угадала — не знаю.

Уважая маму за ее революционное прошлое, любя ее, сестра заботилась о маме до конца ее жизни. Думаю, что Женя в конце концов простила матери всё — и то, что была нежеланной, и то, что мать оставила Степана Ивановича и своих маленьких детей. Простила прежде всего потому, что для самой Жени, как и для мамы, не было сомнений: общее дело важнее частной жизни.

После Октября 1917 года в России началась разруха. Для меня она обозначилась двумя мучениями: полным одиночеством и неутолимым желанием есть. В моей памяти остались только отдельные картины быстро разваливающейся жизни. В какой последовательности нарастали наши беды, как захватывала нас все безжалостнее полуголодная бедность — не помню. Послереволюционная зима была уже голодной. Хлеб распределяли через домовые комитеты. Раз в день, к вечеру, на парадной лестнице (дверь подъезда уже была заколочена, пользовались черным ходом) раздавался крик: «Хлеб привезли! За хлебом!» Хлопали двери, жильцы торопились на первый этаж, в одну из квартир, где стояли подносы с нарезанными граммов по двести — двести пятьдесят маленькими пайками черного хлеба из непросеянной муки. Полагалось каждому лично брать свою долю, но давали и на тех, кого не было дома, — в одном подъезде все знали друг друга.

В нашей семье по традиции интеллигентов никогда не было никакого припаса: ни муки, ни крупы, ни масла. Очень скоро маме пришлось печь оладьи из нечищеной мороженой картошки (и ее достать было нелегко), а то и из одной картофельной кожуры с добавкой гущи ячменного кофе. Оладьи пеклись на рыбьем жире или касторовом масле, запас которых в аптеках пришелся кстати. Паровое отопление сколько-то времени еще теплилось не обогревая, плита на кухне не топилась — не было дров. Там, на плите, стояли керосинки, оттуда шел по квартире живительный дух керосиновой копоти и чадящей сковороды. Нет, мы не зажимали носы и не открывали форточки — это был дух еды, теплый дух жизни.

Три голода пересекли жизнь моего поколения. Из голодных лет самыми мучительными были годы, которые пришлись на детство: я росла, тянулась вверх и все время хотела есть.

Уже летом 17-го, то есть до Октябрьского переворота, начались первые продовольственные затруднения. В то лето мама отдала меня на дачу к учительнице, устроившей небольшой пансион для детей, человек на десять. Фамилии не помню. Как удивилась и огорчилась мама, когда, приехав ко мне в первое же воскресенье, в Троицын день, увидела, что Девочка голодна. Я съела сразу же один за другим ее бутерброды, как только мы пошли гулять; даже помню недоумение и беспокойство в глазах мамы — видно, она не ожидала, что в пансионе кормят так плохо. Моя соседка по комнате, Вера, по ночам жевала привезенное ей родителями сало с хлебом, а я затыкала уши, чтобы не слышать ее чавканья.

Положение с продовольствием ухудшалось с каждым месяцем. Труднее всего было в городах. Хлебопекарни не работали, булочные, бакалейные, молочные, мясные лавки закрылись. После Октября частная торговля была запрещена. Запрещая ее, большевики, как видно, посчитали, что народ будет сыт одной идеей светлого будущего. С тем народ и остался на многие годы.

Однажды мама принесла с работы паек: им выдали сушеные овощи — большой пакет, в котором оказалось чуть-чуть моркови и много крупно наломанных стеблей укропа. Помню, как по поручению взрослых я простояла весь день в очереди за ржавой, перестоявшейся в рассоле селедкой, как очередь то устанавливалась в затылок, то расходилась в ожидании привоза новой бочки и как я, растерявшись среди женщин, толкающихся и орущих, потеряла очередь. Селедка мне не досталась, я плакала.

Без Груши дом стал просто неживой, а я — совсем одинокой. С утра и до вечера я была одна. А тут еще у нас отобрали одну комнату (столовую) и вселили надзирателя Бутырской тюрьмы, нестарого крепкого мужика.

Это был первый шаг Бутырской тюрьмы к сближению с нашей семьей — робкий, невинный шаг. Мостик, перекинутый от нее к нам. Дядька был нешумный, незаметный, но дом все равно перестал быть нашим и превратился в общежитие (потом это назовется коммунальными квартирами). Не знаю, как отнеслась к вселению надзирателя мама, — думаю, ей было тревожно: чужой человек в квартире, где Девочка одна, без взрослых. Меня он однажды сильно напугал. Наступил вечер, зажглось электричество сразу во всей квартире (его давали с наступлением темноты и отключали в полночь). Я пошла в комнаты сестер гасить свет, как вдруг услышала осторожные шаги в передней. Я знала: в квартире никого нет и наружная дверь в кухне заперта на цепочку. Кто же там ходит? Воры, решила я. Сердце у меня стучало так сильно, что даже мешало слушать. «Ходят!» Взяла в одну руку маленький утюжок, в другую — малахитовый камень и пошла на воров. Княжна Джаваха тоже была бесстрашна! А там оказался квартирант — ухмыляется, объясняет: «Цепку открыл и вошел». И двери умел открывать, и ходил мягкой, бесшумной походкой — как видно, профессионал. Не знаю, кто был больше виноват в моем испуге — он или привычно бесхозяйственные женщины: дверь черного хода запиралась на одну лишь цепочку.

Помню другой, более страшный случай: из-под пола в кухне вдруг повалил во все щели дым. Побежала к соседям — их нет дома. Растерянная, я решила ехать к Люсе на работу, куда-то в Миуссы. В трамвае плакала, на вопросы отвечала: у нас дома пожар, еду за сестрой. Когда мы с Людой вернулись, в кухне был уже разворочен пол и все залито водой. Пожарных вызвал кто-то из соседей, почуявших дым, а квартиру я бросила открытой. Оказалось, в дымоходе загорелась сажа.

Да, плохо ребенку оставаться дома одному, но как быть, если у всех взрослых свои дела. После революции это уже стало обычным и привычным для большинства семей — надолго, на десятилетия. Безнадзорные дети дичали, и с каждым новым поколением проявления дикости становились всё злее, всё опаснее. Приходится признать, что в тех условиях понемножку дичала и я.

Одиночество угнетало меня: иногда я боялась, но чаще просто было тоскливо. Когда тоска сгущалась, становилась нестерпимой, я молилась. Вспомнились уроки Христльфройляйн, наши моления у нее в номере гостиницы. Я зажигала огарок свечи на полочке под изображением Мадонны, становилась на колени и обращалась к Божьей Матери. О чем я просила Ее, какими словами говорила с Ней — не помню. И мне делалось легче. Но молилась я только тогда, когда становилось уж совсем невмоготу.

Надо сказать, что летом 17-го на даче, где нам не хватало еды, детям доставалась пища духовная, потому что хозяйка была глубоко верующим человеком. Она рассказывала нам о Христе, о Его рождении, жизни, смерти и чудесном Воскресении. Она подарила нам по маленькому Евангелию и просила читать из него, но одной мне это было трудно.

Страдания Христа трогали меня глубоко; это чувство сохранилось навсегда и помогало возвращаться к утраченной было вере. Самые сильные удары обрушились на религию в мои юные годы. Тогда комсомол весело и глумливо под руководством большевиков насаждал атеизм среди молодежи. Но надо сказать, я никогда не поддавалась этому ерническому тону и отвергала всякое кощунство. Какой-то внутренний заслон существовал в моей душе, хотя он и не мог защитить от колебаний. Всё же вера жила во мне глубоко, она не покидала меня совсем и в те годы, когда я не обращалась к Богу. Всякий раз, приходя к Нему вновь, я обретала нечто новое в вере. Она вырастала, давала побеги, становилась осознаннее. Впрочем, говорить о своей вере трудно и, может быть, нескромно — у каждого свой путь к Богу.

«Отцы-пустынники и жены непорочны» оставили нам прекрасные молитвы, полные поэтического чувства и великой мудрости. Повторяя эти молитвы, вдумываясь в них, умиляешься, учишься и преклоняешься перед бездонностью духовного мира. Церковь тесна для него, церковь — это замкнутое, ограниченное пространство. Она, конечно, нужна многим для приобщения к Святому, для утешения, для единения верующих. А если люди приходят туда без веры, что теперь отмечается многими, то кому же это может мешать? Пусть приходят.

Сломанная Октябрем жизнь становилась все труднее и страшнее. Не все беды того времени доходили до Девочки. Но голод и холод уже вошли в дом в Тихвинском переулке.

Девочка часто хворала: простудится — и никак не поправится. Мать в постоянной тревоге — нечем лечить, нечем кормить. Отправиться куда-то на поиски продуктов невозможно — мама осталась со мной одна. Люда еще не вернулась из Петрограда, Женя внезапно (именно так!) вышла замуж и с мужем уехала в Киев.

Осенью в Россию вернулся отец. Он в Петрограде. Мама знает, что он приехал не один — с ним

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату