даровать им все частные гражданские права наравне с русскими»78. Впрочем, это даже не должно тормозить ход реализации главной цели:
Другой виднейший декабрист – Сергей Иванович Муравьев-Апостол – искренне убежден в том, что понятия «христианство» и «свобода» вполне коррелируют друг с другом: «…истинная свобода сделалась известною со времен проповедания христианской веры… Франция, впавшая в тяжкие бедствия и страдания во время своего переворота, именно от вкравшегося безверия до того в умы, должна служить нам уроком…»81.
Еще более интересны в этом плане мысли Михаила Петровича Бестужева-Рюмина.
Излагая свой проект политического и культурного преобразования империи, он так определяет функции «министра внешних сношений»: последний «должен был все способы давать народам европейским для введения у них представительного правления.
Что же касается «министра духовных дел» (который должен быть «из сословия духовного»), то «главная обязанность его – кроткими мерами
В другом своем произведении («Воззвание») Бестужев-Рюмин писал: «…смертью тирана (Александра I. –
Правда, декабрист Владимир Федосеевич Раевский считает нужным не отождествлять понятия «Азия» и «Варварство». Он говорит:
«Дворяне русские есть что-то
И однако, твердая в целом и у декабристов идентификация понятий «Россия» и «Цивилизация»86 означала концептуальную и эмоционально-психологическую оппозицию понятию «Азия» (=«Не-Цивилизация»)87, как обители парализующего фатализма, в корне отвергающего антропоцентризм и заставляющего человека смиренно покоряться одной лишь провиденциальной инициативе.
Мы увидим далее, что именно русская миссионерская антимусульманская литература выступала чуть ли не самым последовательным критиком ислама как основного олицетворения фатализма и, соответственно, глашатаем органически свойственной, по ее убеждению, христианству идеи непрерывного развития и связанных с ней всеобъемлющих политических, моральных и прочих реформ.
Как бы далеко ни заходили симпатии отдельных авторов к индийской традиционной культуре88, всегда тем не менее в русском интеллектуалистском сознании (во всяком случае, первой половины XIX в.) влияние рационализма и прагматизма (пусть они и выступали в самых разных масках) оказывалось настолько значительным, что не влекло за собой сколько-нибудь существенную трансплантацию азио (-индийско) – генных трансцендентных мировидений и метафизических ориентаций (а значит, и отрицание активной жизненной позиции вообще).
Для типичного русского интеллектуала первой половины XIX в. все Не-европейское представало как бесструктурно-рыхлое и инертное. Твердо предполагалось, что лишь «европейский дух» в состоянии принести в антиподные ему ареалы некую упорядоченность, придать восточным феноменам значение, которое (хотя оно и может оказаться в онтологическом плане неподлинно) позволяет прагматически использовать их на «всеобщее благо».
2. Русский романтизм и проблема Ислама
При всех филиппиках в адрес Цивилизации ^ «христианского мира», особенно его европейского компонента) со стороны немалого числа представителей русского романтизма, она и для них оставалась олицетворением Порядка, Организованности в сравнении с Азией (особенно мусульманской) как символом Хаоса, He-Организованности, неупорядоченного и даже сугубо аномального89 (ср. инвариантный образ Турецкой империи как «неизлечимого больного») бытия90.
Эта идея – своего рода алгоритм91, организующий структуру едва ли не любого повествования92, которому рано или поздно, но в конце концов неизбежно подчиняется спонтанный на первый взгляд бег не знающей пределов вязи ассоциации93.
И даже наиболее «экстремистские» разновидности русского романтизма:
– с их отрицанием господства разума в пользу чувств;
– с их поворотом от внешней реальности к внутреннему миру;
– с их сочетанием интеллектуального пессимизма и эмоционального оптимизма;
– с их попытками найти сферу «внутреннего действия», самореализации человека не только в идеализируемом прошлом России или других европейских стран, но и на «нецивилизованном Востоке», этом наиболее древнем и, однако, неутомимом генераторе ярко-мифологических субстратов94, – даже они не смогли (да и не стремились) превратить «ориентофильство» в доминанту психологического настроя своего времени, в идеологическую и эстетическую максиму, уверенно ведущую к Абсолютной Истине и Абсолютной Красоте95.
Думается, истинные причины этому следует искать в следующем.
Романтизм96 – как бы ни казался незыблемым у сонма его адептов примат визионерского, функционального начала над сферой реального бытия рассказчика – оставался верным глубинным устремлениям рационалистическо-конструктивно-трансформирующего по своей природе европейско- христианско-го этноса97.
При всем том, что романтикам чужда метафизическая система альтернативных ценностей, в которой вполне очевидным образам Зла дидактически были бы противопоставлены не менее рельефные образы Добра, даже категориальное восприятие романтизмом человечества как такового отводило его «восточную разновидность» на периферию интеллектуальных и эмоциональных интересов и потребностей.
И романтическая историософия волей-неволей приходила к скептическому выводу – пусть и далеко не всегда вербализуемому, – что любое общество, будь то европейское или восточное, есть не микрочастица некого глобального божественного благоустройства, а скорее случайное объединение людей-масок, поглощенных материальным и чувственным наполнением своего бытия. Потому-то представленные романтиками «сыны и дочери Востока» – это, как правило, не психологически убедительные, цельные характеры, а скорее аллегорические фигуры98, серии образов, противоречивых потому, что они относятся к разным сторонам в высшей степени противоречивого явления. Они – чередование «масок», в чем-то даже тождественных автору, но во многом от него и отличающихся.
И далее.
Как бы ни было первоначально велико жанровое и тематическое многообразие литературы (в том числе и романтической99) о Востоке100, преобладающим в ней становился жанр