– Я просто думаю, мессер капитан, что по здравому рассуждению там никак не может быть Индий.
– И что же там может быть по здравому рассуждению?
– По здравому рассуждению там должна лежать суша, такая же большая, как здесь, но никак не Индии, потому что иначе в мире не будет равновесия. И что это за мир: переплыл море, да сразу Индии.
– Ваше здравое рассуждение весьма любопытно, мона Алессандрина, – снизошел до одобрения капитан, – вы, верно, не чужды космографии.
– По правде сказать, я рассматриваю карту более, как картину, и сужу о ней, как судят о картине. Старые полотна, как известно, полны несоразмерностей, ибо живописцы не были еще столь искусны в изображении жизни и вещей. Возможно предположить, что наши космографы еще пока несведущи и неискусны, потому и карты несоразмерны, и Индии по их воле помещаются в двух неделях пути на Запад.
– Лик земной начертан Богом, что может быть соразмернее? А мы знаем лишь малую часть этого лика. Что может муравей знать о роще, в которой у него муравейник?
– Худо быть муравьем. Маленький, раздавят. По осени дождем зальет, по засухе лесным пожаром пожжет.
Капитан вспомнил сгоревший свинарник и заулыбался:
– По вашим словам выходит, что и человеку не лучше: чумой заболеешь – помрешь, проказу подхватишь – заживо сгниешь, в ненастье градом посевы повыбьет, в усобицу все добро пожгут и пограбят.
Тут заулыбалась мона Алессандрина.
Туман совсем исчез, и до самого окоема разостлалась зеленая, словно бы отдыхающая от людских страд и сует земля.
Капитан искоса присматривался к моне Алессандрине.
Мона была при гербе и свите, не дурна собой, белоручка, и, стало быть, дворянка, да не из бедных. Но по речам судя – кортезана или дочь кортезаны, готовая приняться за материнское ремесло – дворянки впросте говорят редко, и еще реже снисходят до бесед с капитанами галер. В сомнение вводило ее родство с сиятельным послом мессером Федерико Мочениго, но мало ли «племянниц» делят с «дядюшками» кров и ложе? Как бы там ни было, но капитану, человеку учтивому, кой-что на своем веку читавшему и даже весьма прилично знавшему латынь, лицо и разговор ее пришлись весьма по нраву. Он подосадовал, что почти весь долгий путь до Кастилии мона Алессандрина из-за непогоды провела в каюте.
В облаках проступили голубые промоины. Села с колокольнями стали попадаться чаще, а по отлогим берегам зазмеились тропки и стежки.
Капитан рассказывал моне Алессандрине моряцкие побасенки, в меру сил стараясь придать им вид книжных фацетий. Мона смеялась – там, где, по понятиям капитана, смеяться и полагалось.
В числе прочего капитан рассказал ей о торнадо, исполинском столпе из ветра, земли и воды: ему случилось однажды видеть, как такой вихрь разметал флотилию алжирских пиратов. Неспешно шествуя по линии окоема от одного корабля к другому, окутанный водяной пылью торнадо подхватывал их сужающимся охвостьем, чтобы через миг рассыпать вокруг себя веером черных обломков и раскоряченных тел.
Историй хватило до городских предместий.
Дома обступили реку стадом сбившихся на водопой красноспинных черепах. Изо всех выходящих к воде улиц несся гомон, то и дело прорезаемый истошным лаем или ослиным криком; на мутной береговой волне терлись бортами связанные лодки; вереницы ослов, чуть видимых под вьюками, понуро шагали за людьми вдоль пятнистых от сырости стен; босые дети вопили, скача по лодкам и замахиваясь друг на друга палками и клепками от бочек.
– Вот вам и город, как обещано, к полудню.
Мона Алесандрина огляделась и смачно сказала:
– Содом! – а помолчав, прибавила, – и Гоморра.
Капитан засмеялся было, но тут с носа закричал лоцман, и капитану пришлось, поспешно извинившись, приняться за свои обязанности.
На галере стало адски шумно: звенели невпопад два гонга, орали капитанские помощники, хлопали плетки надсмотрщиков, бранились и громыхали цепями подневольные гребцы, истошно вопил лоцман, предостерегая от одному ему известных отмелей, глухо шипела вспененная веслами вода.
Вокруг сразу оказалось множество судов. Большие лодки, парусные и весельные, с надстройками и навесами, шли по течению и против, сновали наискось, переправляя с берега на берег всяческий люд и скарб. Только в воздухе не хватало каких-нибудь рукотворных летающих штуковин – подумалось моне Алессандрине, но не было рядом капитана, чтобы поделиться с ним этой счастливой мыслью. Безмятежное облачное небо над кипящим красно-белым городом вовсе не придавало равновесия картине мира, и редкие птицы не могли исправить положения.
Внезапно заблаговестили во всех церквах. И все еще не было рядом капитана, чтобы пошутить: вот, мол, честь какова чернобокой нашей венецейской галере с меченосными львами на флагах и парусах. Впрочем, паруса свернуты, а флаг повис – ветра как не было, так и нет.
От скуки мона Алессандрина залюбовалась едущим вдоль по берегу всадником. Всадник, несомненно, был гранд. Черные перья на его шляпе колыхались в такт легкому шагу его белогривой арабской лошадки, на длинных попонах которой красовался герб – алый, но – ах! вот беда! – не разглядеть, то ли птица то ли зверь. За грандом рысила свита – пятеро отроков в одинаковых черных одеждах, и на одномастных изящных коньках – но не арабских, конечно. Народ перед грандом расступался, кланялся и сдергивал шапки, на ком были, а потом, разогнувшись, что-то кричал ему вслед, только не разобрать было из-за шума, что, тем паче ей, владевшей кастильским наречием лишь в той мере, какой достаточно для неторопливых светских бесед – но не более того.
Гранд пришпорил лошадку, обогнал медлительную галеру, даже не глянув на нее, и свернул в устье широкой улицы, сплошь застроенной лавками. Моне Алессандрине отчего-то сделалось обидно за себя и за важную мадонну SERENISSIMA VENEZIA LA BELLA, пославшую сюда этот корабль, не удостоенный даже взглядом надменного гранда. Мона Алессандрина невольно оглянулась на уплывавшее за излучину устье