улицы, куда он скрылся, и подосадовала, что не разглядела герба. Тут галера, уже давно исподволь замедлявшая ход, толкнулась форштевнем в мол. Палуба под ногами подпрыгнула, чуть не скинув мону Алессандрину в щель между бортом и молом, где крутилась и кипела пестрая от сора вода – мона едва за перильца успела схватиться обеими руками, и судно стало разворачиваться к причалу бортом.
Мона Алессандрина, самый ценный груз и красный товар, сошла на берег первая, опершись на капитанский локоть. За ней был прислан портшез, узкий, черный, глухой, точно стоймя стоящий гроб. Возле ждали носильщики посольские, в опрятном гербовом платье, поодаль переминались носильщики наемные, босоногие и загорелые дочерна, переступал копытами мул, взятый для камеристок, ибо прислуге знатной дамы не подобает бегать за ней вприпрыжку по уличной грязи. Мона Алессандрина забралась в портшез (ну точно, гроб, да дорогущий – весь шелком изнутри обит!), втянула туда хвост плаща и трен, чтоб не мести чужую улицу, раздвинула самую малость занавески. Где-то сбоку покряхтывали носильщики, примеряясь к сундукам. Хихикали, елозя в седле, камеристки – двойняшки пятнадцати лет… Тронулись, наконец.
Рослый, бритый, рыжеватый, по виду и стати более римлянин, чем венецианец, мессер Федерико, сиятельный посол, сухо чмокнул ее в щеку и оглядел неулыбчивыми выпуклыми глазами. Дворянство покупное, ясно, как и подданство венецейское. И двадцать ли ей? Не меньше ль?
– Любезная моему сердцу племянница, – громогласно утвердил он ее в степени родства, – к несчастью, я здесь лишен общества моих дорогих детей, и потому не взыщите, если весь богатый запас поучений и наставлений достанется вам.
– Думаю, это пойдет мне только на пользу, достопочтенный дядюшка.
Федерико кивнул так, точно услышал и принял к сведению ответ своего секретаря, потом подставил ей локоть, такой же крепкий, как у капитана, и повел к столу.
– Кастильский двор – строгий двор, – наставлял он ее, отхлебывая из кубка и заедая местными крупными маслинами. Маслины были разрезаны вдоль, вместо косточки в них вложили копченый миндаль, – кроме того, это двор гордецов. Иные гранды имеют привилегию не снимать перед королями шляпы, и род их порой древнее и знатнее королевского. Таковы Альбы, Мойя, Медина-Сидония, Мендоса, Агилары… Они – самые большие гордецы во всей Европе.
Мона Алессандрина слушала вполуха и уминала жареного фазана за обе щеки, до блеска обсасывая косточки. «Кортезана!» – подумал мессер Федерико, исподволь наблюдая за ней, и отмечая в ней странную двойственность. Так, высокая, она казалась маленькой, нежной; светлые будто бы волосы временами холодно отливали темным; на вздернутом носу при повороте головы вдруг проступала горбинка; опущенное лицо казалось узким, грустным, но стоило ей вскинуть подбородок, и проявлялись широкие скулы, а в разлете бровей сквозила дерзость; белые кисти рук, с виду тонкопалые и слабые, вдруг выказывали быструю хватку и узловатую кривинку пальцев, и становилось заметно, что мона Алессандрина носит не самый маленький размер дамской перчатки.
– Двор так же не одобряет ничего хоть сколько-нибудь неблагочестивого. Не вздумайте шутить над священниками, как то принято в Италии, или рассказывать нескромные новеллы. В иных домах это можно, вы поймете что к чему, если станете вхожи в эти дома. Что же касается любовных дел, то все здесь скрыто от глаз, и даже о королевских привязанностях не говорят вслух, а если что выйдет наружу, то будет не миновать крови.
Мона умяла фазана, и, придерживая широкий рукав, потянулась к фруктам, окончательно утвердив мессера Федерико во мнении, что она – кортезана. В глазах ее было ожидание.
– Завтра после обедни, любезная племянница, я представлю вас одной особе. Это очень красивая и глупая дама, она англичанка, и находится в большой милости у королевы.
Мона Алессандрина кивнула так, точно услышала и приняла к сведению сообщение своего секретаря.
… Плоское пасмурное море казалось вязким, как полузастывший холодец – да и цвет был тот же. Темно-белая пена качалась на воде редкоячеистой рваной сетью – в каждой многоугольной ячее пласталась дохлая медуза, окруженная лохмами блеклой водоросли. Даже прибоя не было – студенистые воды приступали и отступали беззвучно, всего-то на две-три ладони накрывая слизистый галечник. Не было и птиц – воздух, пустой, как в первые дни творения, был очень низко затянут мучнистой пеленой. В гуще ее чуть просматривались долгие серые полосы, широко расходящиеся из какой-то одной точки за тугим морским окоемом – словно там, вдали, за земным горбом сплошное полотно тучи подымалось, как верхушка шатра, и провисало теневыми складками.
Ей еще не случалось видеть такого моря и такого неба: зрелище так захватило, что она даже не удосужилась задуматься – каким ветром ее занесло на этот берег, где серая щетинистая травка только в ста шагах от воды принималась обживать гальку, опутывая камни терпкой паклей своих корешков.
Спокойствие небес и вод казалось принужденным: она поймала себя на том, что чего-то ждет, скользя взглядом меж мягкой плотностью тучи и вялой плоскостью моря…
Торнадо. Слово явилось само, свободное от языка, к которому принадлежало, от значения, слишком простого (всего-то – вертушка!) для того, чтобы дополнять Имя. Имя единое тех трех или четырех темных извивающихся столпов, что кружили один возле другого – паслись – на открытой воде очень далеко от берега. Тонкие, сочетающие грацию угря и водоросли, уходящие верхушками в слепую небесную белизну – они не выглядели силой. Но, не отводя от них глаз, она ждала, жаждала увидеть, как сходящее у самой воды на нет ветряное охвостье подхватывает зазевавшийся кораблик и тянет в тугой ревущий круговорот, круша и кроша все, что мешает вращению – реи, мачты, киль, каюты, борта, шпангоуты – до тех пор, пока взбесившийся воздух не выбросит из себя шлейфом мелкие черные обломки и лягушками раскоряченные тела.
Но торнадо не сходили с места – по всякому клонясь и виясь, они продолжали пастись, дразня своей отчужденностью и силой – о которой она знала, и которой не чувствовала…
И ей еще подумалось: а бывает ли такое на самом деле?..
День второй,
в который мона Алессандрина представлена донне Элизабете Морелла д'Агилар, и та удостаивает ее обращением «донна».
Мраморные мостовые с водостоками и плывущие слева и справа портики были бы куда более к лицу сиятельному послу венецейскому, чем разбитая мавританская вымостка и пестрые навесы над лавками и тавернами – думала мона Алессандрина, глядя на город, наполовину скрытый гордым длинноносым профилем мессера Федерико. К лицу ему было бы приветствовать встречного патриция кивком и поднятием руки, и морщиться, минуя плебейское сборище. К лицу ему было бы направляться сейчас на соревнования колесниц или гладиаторские бои в Колизеум, высокий, огромный, круглый, как основа для Вавилонской