довольно было видеть из окна дома или кареты любой клочок земли или другой осколок мира, чтобы не скучать, при этом разнообразные людские занятия и хлопоты вызывали у него, смотревшего на все это свысока, улыбку. Он признавал за каждым его заслуги, имея достаточно оснований полагать, что в глазах Бога церковный владыка значит немногим более какого-нибудь бедняги поденщика или крестьянского сына. И пока он, лишь недавно ускользнувший из города, любовался зелеными просторами, его неугомонный летучий дух перенесся на веселые поля юности, словно это она раскинулась перед ним, чтобы он мог с удовольствием рассмотреть ее, оглядываясь назад из своего почтенного возраста. Точно отголосок испытанной когда-то радости, припоминал он тот или иной день услады, припоминал радость охоты, когда он еще не носил сутану, горячие стремительные скачки по залитым солнцем дорогам, ночи, наполненные песнями, разговорами и звоном бокалов, гордую донну Марию, мельничиху Мариетту и осенние вечера, которыми навещал белокурую Джульетту в Прато.
Он присел, не теряя из вида красновато-коричневое ожерелье высоких гор, словно там вдали можно было еще и вправду увидеть блеск и ощутить дыхание того времени, словно продолжало там пылать давно зашедшее солнце. Его память вернулась к дням, когда он не был уже мальчиком, но еще не стал юношей. К тому, что он потерял безвозвратно; единственному, что уже никогда не повторялось и что воспоминанию тоже не удавалось целиком вызвать к жизни – тому весеннему, полному томления, ощущению взросления. Как жаждал он тогда знаний, истинных знаний о мире и мужской жизни, о сути женщины и любви! И как богат и неосознанно счастлив был он в том болезненно жадном томлении! То, что он видел и чем наслаждался потом, было прекрасно, было сладостно, однако прекраснее, сладостнее и блаженнее было то фантастическое мечтание, предвосхищение, ожидание.
Тоска по утраченному времени охватила старика. О если б он мог еще раз прожить только один час из тех, когда он пробовал на ощупь покрывало жизни и любви, еще не ведая, что он найдет за ним, не зная, жаждать ли этого или бояться! Еще раз краснея подслушать разговоры старших товарищей и испытать дрожь до самого сердца от обращенных к нему слов женщины, о любовной жизни которой перешептывались или же только догадывались!
Не таким был мужчиной дон Пьеро, чтобы погрузиться в печаль от воспоминаний и принести свое душевное спокойствие в жертву погоне за видениями. Неожиданно скорчив гримасу, он начал тихонько насвистывать мелодию старинной веселой канцоны. Потом снова взялся за новеллино и предался удовольствию блуждать в цветистых садах сочинительства, где блистали роскошные одеяния, бассейны фонтанов полнились гомоном купающихся девушек, а в кустах слышался вкрадчивый шепот влюбленных. Время от времени он удовлетворенно кивал, приметив игру слов, удачный поворот интриги, меткое крепкое словцо, походя брошенное двусмысленное замечание, умело и дразняще высвеченное притворной скрытностью; порой он делал недовольный жест – вот это я бы сделал иначе. Некоторые предложения он негромко проговаривал вслух, пробуя их мелодию. Веселие отразилось на его проницательном лице и зажгло озорные огоньки в его глазах.
Как это бывает, когда мы чем-то заняты, а часть нашей души невольно блуждает в отдаленных пределах, то ли фантазиях, то ли воспоминаниях, так и часть мыслей дона Пьеро задержалась без его ведома в той давней ранней поре его юности и беспокойно кружила среди покоящихся в прошлом тайн, словно ночная бабочка у освещенного и закрытого окна.
А когда час спустя занимательная книга снова была отложена в сторону и оказалась на стуле, его блуждающие мысли все еще не вернулись из прошлого, и, чтобы призвать их к себе, дон Пьеро отправился вслед за ними и забрел так далеко, что ему захотелось еще побыть там. Забавляясь, он схватил оказавшийся под рукой листок бумаги, взял с конторки перо и стал выводить на бумаге изящные линии. Тонкая женская фигура сложилась на поверхности листа; с тихой радостью работала белая нежная рука священника над складками и оторочкой ее одеяния, только лицо оставалось невыразительной маской, здесь ему явно не хватало умения. Пока он сокрушенно качал головой, обнаруживая, что застывшие линии губ и глаз, вместо того чтобы оживать, становились только грубее и неподвижнее, солнце все больше клонилось к закату, и когда он наконец поднял глаза, то увидел, что горы окрасились красным цветом. Дон Пьеро высунулся из окна, глядя, как возвращаются в золотистом облаке пыли скот и телеги, крестьяне и крестьянки, слушая, как доносится из ближних деревень колокольный звон, а когда он отзвучал, еще можно было различить низкое гудение колоколов где-то далеко, быть может во Флоренции. Долина была наполнена вечерним ароматом роз, а с наступлением сумерек горные вершины вдруг стали бархатно- голубыми, а небо – опаловым. Дон Пьеро кивнул темнеющим горам, решил, что пора бы поужинать, и направился неспешной походкой в трапезную настоятеля.
Приближаясь, он услышал непривычные звуки веселья, что указывало на присутствие гостей, и, когда вошел в трапезную, двое приезжих поднялись с кресел. Настоятель тоже встречал его стоя.
– Ты задержался, Пьеро, – произнес он. – Вот, господа, тот, кого мы ждали. Окажи любезность, Пьеро, – это дон Луиджи Джустиниани из Венеции и его родственник, молодой дон Джамбаттиста. Господа прибыли из Рима и Флоренции и вряд ли заглянули бы в мое горное гнездо, если б не присутствие такой знаменитости, как ты, о чем им поведали во Флоренции.
– Так ли? – засмеялся Пьеро. – Быть может, все иначе, и господа просто не ослушались голоса крови, который не дал им пройти мимо ворот монастыря.
– О чем это ты? – удивленно спросил настоятель, а Луиджи засмеялся.
– Дон Пьеро, похоже, провидец, – обрадованно заметил он, – и потому решил поразить нас, напомнив давнее семейное предание.
И он вкратце поведал настоятелю примечательную историю своего предка. Случилось так, что тот, еще будучи совсем юным послушником, оказался последним мужчиной в роду, потому что все мужчины, носившие имя Джустиниани, погибли в Византии. Чтобы род не пресекся, папа освободил его от обета и женил на дочери дожа. У него родились три сына, но, когда они выросли и взяли в супруги женщин из самых почтенных домов, он вернулся в монастырь, где предался самой строгой аскезе.
Пьеро занял почетное место и отвечал на учтивости, слетавшие с уст сладкоречивых венецианцев, в самых изысканных выражениях. Он немного устал, однако не показывал вида, и по мере того как птица сменяла рыбные блюда, а выдержанное густое кьянти – терпкое болонское вино, становился все оживленнее.
Когда со стола унесли блюда и рядом с бокалами остались лишь кувшин вина и ваза с фруктами, в комнате было уже почти темно. Сквозь узкие сводчатые окна, врезанные в массивную каменную кладку, синело ночное небо, и цвет его долго еще сохранялся прежним, даже после того, как были зажжены свечи. Из лежавшей под окнами долины время от времени доносились звуки летней ночи – то далекий собачий лай, то смех, пение и игра на лютне где-то у мельницы, то шуршание шагов любовной пары. Волнами набегал теплый, напоенный ароматами полей ветер, мелкие ночные мотыльки с серовато-серебристыми крыльями беспокойно кружили вокруг пламени свечей, с которых тяжелыми бородами свисал капающий воск.
За столом было шумно и весело. Разговор, начавшийся с политических новостей и последних ватиканских анекдотов, перешел затем к делам литературным, а закончился любовными, при этом молодые гости не скупились на истории, настоятель молча кивал, а дон Пьеро делал замечания и обобщения, в которых основательность содержания не уступала утонченности формы. Однако его более увлекала приятность разнообразия, нежели строгость последовательного рассуждения, и едва он осмелился утверждать, что бывалый мужчина и в самой глубокой тьме сможет по верным признакам отличить блондинку от брюнетки, как тут же оказался в противоречии с самим собой, когда вслед за этим выдвинул положение, что у женщин, да и вообще в делах любви, тройка – число четное, а белое – черное.
Венецианцы сгорали от желания выудить из него какую-нибудь историйку и употребляли все свое искусство, чтобы незаметно подтолкнуть его к рассказам. Однако старик был невозмутим и довольствовался тем, что вплетал в разговор то изречение, то наблюдение, благодаря чему с легкостью выуживал из собеседников историю за историей, каждую из которых он охотно присоединял к богатствам своей неисчерпаемой памяти. Порой он слышал давно знакомые ему сюжеты в новом облачении, но не разоблачал плагиатора; он был достаточно опытен, чтобы знать, что старые добрые истории бывают еще прекраснее и забавнее, когда новичок рассказывает их, представляя, что они случились с ним самим.
Однако под конец юный Джамбаттиста потерял терпение. Отхлебнув темно-красного вина, он с размаху поставил бокал на стол и обратился к старику.
– Досточтимый государь! – воскликнул он. – Вы знаете так же хорошо, как и я, что все мы умираем от