с платком на голове, пришла прислуга Грачевых. Она приехала убрать дом, и Дикер, у которого уже больше месяца никто не убирал (готовил он всегда сам), сейчас же ей обрадовался. В кухне нашлась щетка, тряпки, кусок марсельского мыла. А после завтрака явились два полотера, два орловских молодца, и не взирая на дождь протянули в палисаднике веревку и бойко выбили большой ковер.
В доме приятно запахло мастикой и молодцами. В доме была наведена к вечеру чистота, и Дикер почувствовал, что он здесь лишний.
Надо было собираться, но куда и зачем? Он сказал себе, что решит это завтра, но на завтра у него не оказалось времени: с утра прибыл рояль, потом опять приехала прислуга и привела с собой обойщика. Они что-то долго приколачивали в спальне; комната Дикера (которая должна была стать комнатой мальчиков) тоже постепенно начала преображаться, и он даже не смел в нее войти. Часов в шесть, сообразив, что барин с утра ничего не ел, прислуга заварила яичницу с ветчиной и они оба вместе поужинали. Она рассказала ему, что барыня сегодня выписывается из больницы, где неделю тому назад родила третьего, машину купили недавно, а квартиру в Париже продали, потому что тесна была квартира, хоть и заплатили за нее не то восемнадцать, не то восемьдесят тысяч в свое время.
— Завтра будут, — сказала она, объявив, что остается ночевать, — а вы когда же очистите?
«Очистить» действительно надо было как можно скорее. И ночью, когда в доме опять стало тихо, Дикер стал собираться.
Оказалось, впрочем, что его собственных, кровных вещей в доме было чрезвычайно мало. Он только теперь заметил, что жил здесь, как если бы снимал номер в гостинице, — костюмы, белье, башмаки, пять- шесть книг, альбом марок, которые он недавно начал собирать, бритва, мыло в мыльнице. Посуда оставалась, оставались занавески; старые газеты можно было наконец выбросить. И куда это Грачев спешит? Ну подождал бы недельку-другую…
В ящике стола были какие-то письма, фотографии, след давнего романа, в который он пустился с некоторой ленцой, и который кончился оскорбительно для него. Не стоит вспоминать. Она была такая высокая, худенькая и курносая, ей было всего семнадцать лет, и надо было жениться, а это почему-то пугало его. Но сны о ней долго потом не давали ему покоя. И конечно снилось не ее обиженное лицо, не слова горячего негодования, которые она ему почти прокричала, а необыкновенной красоты и силы ее длинные ноги, и то, как он однажды увидел, как от колена бежит шелковая петля чулка.
Нет, к утру было не успеть освободиться от всего этого.
Он долго жег в камине содержимое пыльных ящиков. Потом напихал все, что было в шкапу, в два больших чемодана, посидел над ними в раздумье, в тишине этого чужого, всегда бывшего чужим дома, незаметно уснул, сидя на постели, а рано утром отнес чемоданы в одну из низких пустых комнат мезонина. «Я может быть еще нынче переночую», — сказал он утром смущенно, и прислуга, распахивая буфет и выгружая оттуда какие-то соусники в паутине, ответила: — «Как вам угодно».
Они приехали часов в двенадцать. Два грузовика привезли вещи: женщину, бледную, рыжеволосую, в широком синем дождевике под руки ввели в дом, — она быстро и жадно озиралась. Дикер не успел разглядеть ее, кто-то уже носился по лестнице, внизу, в детской, весело и звонко кричал ребенок, голос самого Грачева раздавался то тут, то там, дом внезапно наполнился людьми, шумом, новым воздухом, потому что немедленно были открыты все окна. Сквозняки загуляли по гостиной. И Дикер, у которого от непривычной суматохи, впрочем, совершенно посторонней, билось сердце, то слушал у дверей, то смотрел в окно, и ему казалось удивительным, что есть еще на свете такая могучая, радостная, пчелиная или муравьиная в людях сила, а он-то думал, что давно все это кончилось, у всех, как у него.
— Представь себе, он до сих пор не уехал! — сказал Грачев жене, отпустив перевозчиков. И подняв крышку рояля он задумчиво сыграл ей одним пальцем первые два такта «Чижика».
Жена Грачева лежала на диване и только и думала о том, как бы ей незаметно вскочить и обежать дом. Она сердилась, что ей не позволили двигаться, и все рвалась куда-то идти и что-то передвигать.
— Господи, как ты меня мучаешь! — время от времени кричал Грачев, бегая весь в стружках туда и сюда, мимо нее, уже спустившей ноги с дивана. — Ты меня с ума сведешь!
И они целовались.
А мальчики устроили настоящий цирк внизу, у перил лестницы, по которым съезжали вниз, падая друг на друга прямо туда, где кухарка и нянька потрошили сундук.
Дикер спустился вниз под вечер, когда по далекому звону посуды догадался, что в столовой обедают. Он сам пошел за такси. «Я хотел бы проститься», — сказал он прислуге, поймав ее в коридоре с миской в руках. Вышел Грачев. За воротник у него была заткнута салфетка.
— Простите, что задержался, — сказал Дикер, — но я был не совсем здоров.
— Мммммм, — сказал Грачев, дожёвывая что-то.
— Теперь разрешите проститься, — и Дикер подал руку.
— Мммммм, — сказал опять Грачев, как-то мучительно и нетерпеливо, но тут же вынул изо рта рыбную косточку, а остальное проглотил. После чего просиял.
Дикер поймал его руку и пожал ее.
— А у вас теперь три сына? — спросил он, и внезапно ему что-то вспомнилось. У кого-то тоже было три сына. Он не сразу вспомнил, у кого.
— Как же, три сына, — ответил Грачев. Подле автомобиля произошло замешательство с чемоданами, с дверцей.
— Послушайте! — вдруг крикнул Грачев, выбегая на крыльцо, и Дикер вздрогнул: неужели его позовут обедать… оставят… предложат ему…? Боже, как он потом стыдился этой мысли!
— Послушайте, хорошо ли тянет камин? Хорошо? Ну спасибочки! Это необходимо для домашнего уюта. Очаг. Необходимо.
И Дикер уехал. Куда? Не все ли равно? Важно, что он уехал.
ПЕТЕРБУРГСКИЙ СУВЕНИР
Запутанные семейные связи К-овых были таковы: дедушка, известный русский художник, современник Поленова и Сурикова, умер лет двадцать тому назад. Бабушка жила в Петербурге на пенсии, вместе с сыном, Яковом Ивановичем, женатым вторым браком, и внуками. Внуки эти были частью от первого брака Якова Ивановича, частью от второго. Кроме того, у его теперешней жены от первого мужа, профессора Красной академии, были свои дети, в то время, как первая жена Якова Ивановича жила заграницей, в Бельгии, была замужем и, конечно, тоже имела потомство. Бабушка считала своими внуками и этих бельгийских детей, и детей профессора Красной академии. Но вот от воспаления легких в прошлом году умер Яков Иванович, и выяснилось с несомненностью, что бабушка в доме никак не будет приходиться новому мужу своей невестки (доктору), и что ему никак не будет приходиться Вася, младший сын Якова Ивановича от первого брака, оставшийся еще в семье. Бабушка пошла хлопотать. Было ей восемьдесят семь лет, последние двадцать пять лет она ничего себе не шила, и носила все те же три юбки (две нижние и одну верхнюю), которые когда-то купила, еще перед мировой войной, в Гостином дворе; суконная шуба ее была в больших заплатах, а на голове был намотан дырявый пензенский платок.
— Бабушка хлопотала и за себя, и за Васю, — говорила сидя в Брюсселе на восьмом этаже маленькой, в пестрых обоях, квартиры первая жена Якова Ивановича, Васина мать, а Гастон Гастонович, имевший во втором этаже того же дома контору, слушал ее, куря сигару и прохаживаясь по комнате. — И бабушка схлопотала Васе заграничный паспорт.
— И вы желаете, чтобы я его привез? — спросил Гастон Гастонович. Что-то весело запрыгало у него в груди и глаза его увлажнились.
Гастон Гастонович носил длинные седые усы, атласные галстуки, и просторные костюмы, какие носят в Европе только два народа — бельгийцы и швейцарцы. Ежик на его голове был так густ и блестящ, что знакомые дамы иногда просили позволения его потрогать, и он с удовольствием, урча, наклонял голову и долго улыбался усами и глазами. Он прожил в Петербурге восемнадцать лет, был одним из директоров Бельгийских заводов, потерял капитал, вернул его в Бельгии и теперь отправлялся в путешествие на