Ты не знаешь, что с Алленом? Я получил от него письмо с Юкатана и все — пропал чертяка. Я пишу и пишу ему в Мехико, но письма возвращаются.
Если Аллен в Мехико — передай, пусть напишет. Если в городе его нет, то где он тогда? Как это письмо получишь, сразу же мне ответь, я сильно волнуюсь! Джек с тобой [221]?
Этот город тебе бы понравился. Абсолютный лигалайз, кури где угодно.
Напиши мне!
Всегда твой, Билл Берроуз
Пиши на адрес: Марокко, Танжер, дипломатическое представительство США.
АЛЛЕНУ ГИНЗБЕРГУ
[Танжер]
7 апреля [1954 г.]
Дорогой Аллен!
Это письмо к тебе я писал и переписывал, так что, будь добр, ответь.
Работа для меня — что наркотик, без нее жизнь напоминает хронический кошмар, серый ужас захолустья па Среднем Западе. (Когда я жил в Сент-Луисе, случалось мне проезжать мимо полей голой глины, поделенных на жилищные участки: тут и там виднелись дома на бетонных фундаментах, залитых прямо в грязь, какие-то детские площадки… Сами дети резвились, как будто счастливые и здоровые, но в ясных серо-голубых глазах застыли пустота и ужас, паника. Меня словно били под дых, и я ощущал крайнюю степень одиночества и отчаяния. Это часть истории о Билли Бредшинкеле. Не знаю даже, пародия получилась или нет.)
Нужен читатель — для моих зарисовок. Если я не читаю, не дарю никому зарисовку, она ополчается на автора, словно заблудившееся проклятье, рвет меня на куски; доля безумия ней так и множится (множится буквально, подобно раковым клеткам) и становится совершенно невыносимой, бьет куда придется, будто оживший и взбесившийся электрический бильярд. А я кричу, умоляя: «Хватит! Остановись!»
Пытаюсь писать роман. Организация материала — процесс столь болезненный… я и не думал. Ширяюсь каждые четыре часа полусинтстической дрянью, называется эвкодал. Один Бог Знает, что у меня теперь за зависимость. Когда я вмазываюсь, то кажется, будто в мозгу вот-вот перегорят предохранители и черная кровь польется из глаз, ушей и носа, а я стану метаться по комнате, словно зарезанный император.
Заметки о коксе
Стоит вмазаться в вену — иной способ не катит, кайф не тот, — и в мозг ударяет волна чистого наслаждения. Не успеваешь промыть иглу, как оно пропадает. Кайф не трогает потрохов, не гасит жажду, не поднимает настрой, чувства благополучия не дает, восприятие не меняется и сознание не расширяется. Кокс — это электрический импульс, замыкающий в мозгу нервные узлы удовольствия, познать которое можно лишь с коксом. (Вроде как когда ученые втыкают иголки прямиком в мозг — сам по себе он боли не чувствует и стимулируют центры наслаждения и боли. Эй, Брэдбери [222] , лови сюжет для рассказа: ты, словно телеприемник, подрубаешься к кабелям-электродам и получаешь в мозг передачу чистого удовольствия вместе с политической установкой.) Если раскачать каналы коксового наслаждения, жутко хочется гонять по ним кайф снова и снова; боишься его потерять. Ощущение длится, пока коксо-каналы возбуждены — час или около того, потом оно пропадает, потому что не соответствует ни одному из обычных наслаждений. Мыслей типа: «Не вмазаться ли коксом?» не возникает. Кокс — совершенно особенный, доставляет уникальное наслаждение. Оно замкнуто в себе и очень разрушительно. Если хочешь его, о прочем не думаешь. Даже от секса ублажения никакого. Только от кокса. Если отказаться от кокса, ломки не будет. Жажда сидит в мозгу, в буквальном смысле. Жажда мозга, не тела, не чувств, жажда, похожая на привязанного к смертной юдоли призрака. А раз у жажды нет тела, то нет унес и границ. Кокс — изменение естественного хода, потока чувств от внутренностей к мозгу, который ничего уже не воспринимает.
Под коксовым кайфом мозг похож на взбесившийся электрический бильярд, сверкающий голубыми и розовыми искрами в электрическом оргазме. (Заметка для НФ-рассказа: механический мозг испытывает кокаиновый приход, выдавая тем самым зачатки автономности.)
[Письмо не закончено.]
ДЖЕКУ КЕРУАКУ
[Танжер]
22 апреля [1954 г.]
Дорогой Джек!
Использовав тебя энное количество времени, как официального передатчика писем, я пришел к такому умозаключению: ты заслужил отдельной беседы.
Дела идут настолько по-танжерски — говорят еще: «Ой, в Танжере случается что угодно», — аж блевать хочется. Кто-то пустил слух, будто мне шьют дело из-за наркотиков… или меня самого надурили; может, просто хотят припугнуть, выкурить из Танжера. Да только теперь Тони [223], старый голландец, содержащий бордель, в котором я обитаю, поглядывает на меня с упреком, вздыхает: «Ах, тринассать лет я тут, и еще ни рассу не забредали ко мне такие образцы. Два чисто английских джентльмена, моих старых знакомых, две недели как у меня обретаются. Вот с кем бы я раскрутился, да жаль, теперь на домик мой так косо смотрят». Но я по-прежнему его клиент номер один, и Тони не выкинул меня на улицу. Ну ладно, кипеш прошел, будто и не было ничего, кроме брехни в танжерском духе. Мать моего мальчика стучит легавым, и встречаться с ним приходится тайно. Докатились. […]
Жду моего мальчика [224], а он запаздывает. Не нравится мне это. К тому же Аллен себя странно ведет. Не понимаю…
Нет более причин, по которым ты не мог бы мне писать. Получишь это письмо — сразу ответь, если еще не отправил свое послание. Как там в песне поется: тряхни уже стариной. Застряну я здесь или нет, зависит оттого, что вы мне с Алленом напишете. А писем от вас я ожидаю с большим нетерпением.
Всегда твой, Билл
P.S. Мой мальчик только что ушел. Я опорожнил чресла и пишу тебе с кристально ясной головой. А заодно — познав мудрость Востока, спустившуюся ко мне в желудок в образе четырех колесиков долофина. На него даже рецепт не требовался, пока Брайан Говард [225], приятель Одена и Ишервуда, не выжрал все подчистую в городе. К долофину пристрастил его я, однако не сразу понял, что создаю монстра. Брайан врывается в аптеку — в «фармацею», как он ее называет, — и требует: «Четыре пачки Л., быстро!» Говорит, Л. — «забавней», чем долофин. «Самое странное — утро не утро, пока я лекарства не приму», — объясняет он. Называет долофин «лекарством». Благородно, а? Обычный чувак приходит в аптеку и говорит: «Мне плохо. Одышка замучила, и ломает меня что-то», но Брайан-то не таков. Он выдает: «Мне нужно лекарство».
Брайан — когда не пьян — очень даже,мил и утешает меня. Ивлин Во, представь себе, включил Брайана в парочку своих романов [226].
Аллен не пишет мне, и я сильно расстроен… поразительно, сколь мало людей понимает, о чем я толкую. Короче говоря, люди в большинстве своем — безмозглые. Мне срочно требуются читатели, ведь когда я, влюбленный, не встречаю ответных чувств, зарисовки остаются моим единственным прибежищем и утешением. Брайан завтра уезжает, и останусь я один посреди пустыни с красивыми мальчиками, которые смотрят на меня нежными карими глазами, словно озадаченные олени, мол: «Что это мириканец там лопочет? Мне смеяться? Может, он добрый и заплатит сверху еще четвертак?»
Невнимание Аллена заставляет меня мыслить нерационально. Дождется, что я совершу нечто страшное. И это будет нечто, ужаснее всего, что видел свет [227].
Ты просто обязан мне помочь, переубеди Аллена. Не думал я, что он поведет себя подобным образом (ни строчки за четыре месяца!), и уж тем более не представлял, как больно будет, если он отколет такой номер. Последнее предложение несколько смущает, какое-то оно запутанное и противоречивое. В общем,