над ним свод пороховых облаков сыплется, роняет камни. Как нарочно будто лопнула в воздухе граната на заключение оглушающего crescendo[185] Винградова, и чугунные иверни ее*, форча мимо ушей, вонзились в землю.

— Тише, ради Бога, тише! — произнес приехавший офицер. — Ты до поры до времени переполошишь турок. Я не привез тебе очереди стрелять; я приехал сам от себя хорошенько разглядеть позицию, где бы всего выгоднее и всего короче провести свой батальон, когда пойдем на приступ.

— Только-то? — сказал подполковник, потягиваясь. — Зачем же не попросишь свой орден Персидского Солнца* посветить тебе в потемках!.. С моими фитилями немного толку. Дай мне заснуть еще хоть минутку, Вадимов. Я не спал трое суток — сон так и морит, так и клонит меня. «Вольно!» — скомандовал подполковник и завернул голову в шинель.

— Нет, нет, Иван Ильич! Стара, брат, шутка. Мне нужны твое знание местности, твои советы, твоя дружба. Может статься, немного минут осталось нам быть вместе на этом свете — неужели же мы бросим эти минуты сну?

Подполковник, еще дремля, подал из-под шинели руку свою Вадимову, и тот сжал ее с чувством.

— Ну да и меня в сторону; время ли теперь спать! — сказал он. — Через час решится участь Ахалциха и нашего войска. Заря осветит славу или бесславие русских… Жизнь многих тысяч идет на одну ставку: судьба уж тасует карты, а ты спишь!

— Пятерка ва-банк! — вскричал, вскакивая, подполковник и протянул к городу жилистую руку свою*.

Приезжий рассмеялся.

— Да, русская рука владыка! Она сорвет хоть какой банк под конец игры; но разве в первый раз русские под стенами Ахалциха? А турки все-таки говорят: сорви прежде месяц с неба, а потом с мечети Ахалциха! Дивлюсь я тебе, Иван Ильич; надо много иметь немецкого равнодушия или чисто русской, беззаботной храбрости, чтобы спать и шутить за миг до кровавой, неверной битвы.

Подполковник с важностию взял за руку приезжего.

— Послушай, друг! — сказал он. — Шутить я стану и в сражении, — у меня такая природа, именно природа, и не более. Это не отвага, не привычка, не хвастовство, в этом не моя вина и не моя заслуга. Это просто широкая кровоносная жила, которая позволяет мне так же легко дышать в пороховом дыму, как на чистом воздухе. Но сплю я перед делом не из бесчувствия, а потому что у меня все в исправности, потому что я уверен в успехе, наконец, потому что я измучен усталостью и бессонницей. Посмотри на моих канонеров: неужели ты думаешь, что они все Волжинские?[186]* Напрасно! Я уверен, что между ними есть петые трусы, а разбери-ка ты их теперь с храбрецами! Они все храпят равнехонько, потому что равно истомлены, заряжая и надвигая три дня беспрестанно орудия. Теперь зато не пробудит их взрыв никакой бомбы под носом, ничто, кроме моего голоса.

— И всегда было так с тобою? — спросил приезжий.

Подполковник задумался…

— Однажды, да, это было только однажды, — отвечал он после минутного молчания, — что я не смыкал очей, усталый во сто раз больше теперешнего, что я молился всю ночь перед сражением, что я плакал как дитя.

— Ты, ты плакал?

— Я, да, я плакал; но это было в ночь перед Бородинским сражением!! О, то была роковая, грозная, священная ночь для всех русских, а я был русский без примеси, как теперь; но я не был стар, как теперь. Я знал каким-то чутьем, что за той ночью решится судьба отечества, и трепетал за него, как трепещет теперь наш граф за жизнь солдат своих, за русскую славу. Тогда ж не об одной славе, не об одной жизни русских, но о свободе Руси шло дело: о том, быть ли ей или не быть, носить ли нам имя народное, не краснея, или видеть его сорванным, растоптанным в грязи!.. Тяжко было, ужасно было! И вот святой ужас проник тогда все сердца, все умы, от полководца до последнего рядового. Никто не боялся тогда умереть, боялись, что трупы наши не загородят Наполеону дороги к порабощению милой родины. Я бесился, читая в некоторых романах и журналах описания Бородинской ночи: слушать их, так у нас в лагере был тогда чуть не пир горой — и песни да шутки, и смехи да потехи!! Писали это или не русские, или не очевидцы, или какие- нибудь дутики, лишенные всякой наблюдательности, люди, которые даже из крови умеют пускать мыльные пузыри, надутые пошлыми газетными восклицаниями. Неправда ж, горькая неправда, будто мы тогда радовались. С нами был Кутузов, напротив нас был Наполеон; а кто из нас не знал его военного гения, кто не видел его несметных полчищ, его неистощимых средств? Эта безмолвная, тяжелая дума утопила весь стан наш в смертную тишину. Никто не спал. Солдаты заботливо чистили ружья, точили штыки и, готовясь к смерти, надевали чистые рубашки. Шепотом завещали они землякам отнести поклон: кто к жене, кто к брату, кто благословение детям, если вынесет Бог из сражения и службы. Многие менялись крестами и образами. «Крестовый брат! Не выдай! — говорили они друг другу, прощаясь. — Братья товарищи! Не поминайте лихом». Они знали, что завтра будут драться на пороге Москвы, а Москву каждый считал воротами в дом свой; но это не был страх, не было отчаяние: то была гордая решимость умереть за свою отчизну, и умереть не напрасно. Странствующий образ Смоленской Божией матери* стоял в лагере. Тысячи солдат толпились около него, прикладывались, молились в землю. Всегда коротка солдатская молитва, но в ту ночь она была особенно искрения, потому что солдаты молились за спасение России, потому что русское войско был тогда русский народ. И они набожно бросали последние копейки свои в кружку, благоговейно подклоняли головы под кропило*, умываючись святою водой, готовясь умыться священною кровью; какая ж кровь не священна, пролитая за отчизну!! О, это было умилительно, это было торжественно! С тех пор как брата полюбил я русского солдата*: это самое безропотное существо в самой тяжкой доле; это самое беззаботное в опасностях созданье и, что всего чуднее, самое нехвастливое существо после чудес храбрости, существо, которое за царя проливает радушно остальную каплю крови, отдает Богу остальную лепту!.. Я был тогда вольнодумец, по крайней мере на словах, по крайней мере по моде, но, приблизясь к образу из любопытства, я был увлечен примером… Я пал ниц, плакал горько, молился с верою и едва не с отчаянием… Судьба родных моих, судьба моей родины как чугунное ядро тяготела в сердце; я чувствовал, что одно чудо могло спасти их, а чтобы верить свершенью чудес, необходима пылкая вера! Я поднял голову, и мне показалось при мерцании лампады, будто лик образа с любовию склоняет ко мне свои взоры, будто небесные очи его сверкают слезами, будто уста шепчут слова надежды: мне стало легче, с души будто гора скатилась. «Нет! — сказал я самому себе, — Русь не будет рабыней Франции». И я молился еще, но уже с отрадою. И слезы, и дыханье, и мысли — весь я превратился тогда в молитву!..

— Ты был поэт! — с жаром произнес приезжий, прижимая руку подполковника к груди.

— Я был артиллерийский подпоручик, — хладнокровно отвечал тот. — Я и не забыл тогда этого; я осмотрел все заряды, все скорострельные трубки, каждую ось, всякий винт на лафете*, всякий ремень на упряжи, даже остры ли срезные ножи у бомбардиров*. Так внимательно исполнял в ту ночь должность каждый… и вот засерело утро!

Но не здешнее, не сегодняшнее утро, без зари и тумана, а наше русское осеннее утро, со своею свежестью и запахом павших листьев; с туманами, которые то обдают тебя холодком, то словно одевают горностаевою шубой. Краснее крови встало солнце и озарило вышины Бородинского поля. То была чудная картина… Она врезалась в мое воображение так ярко, так живо, как будто я теперь стою, опершись о колесо пушки, которая уж давным-давно отслужила свой срок, удостоена в ломку и перелита бог знает во что. Лениво снимались туманы, но с каждой улетающей волной дальше и дальше распахивалось поле, и наконец, когда они отхлынули совсем, все раздолье наступающей битвы проглянуло как в райке*. Там и сям дымились испепеленные уже деревнишки; батареи, правда, были скрыты, но холмы щетинились штыками, и колонны волновались, словно забытые серпом полосы жатвы. Земля уж испахана была колесами орудий и подковами коней, готовая, родимая, принять посев картеч и ядер и потом упиться кровавым дождем, чтобы на весну взошла ужасная озимь — заразою. Полки входили в линию безмолвно, но на лице каждого написано было: умру, а не побегу. Адъютанты и ординарцы носились стремглав, крестили взад и вперед. Ропот русской земли с каждым мигом становился

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×