себе дорогу в чаще, в которой от века не была стопа человеческая. Здесь человек оставлен собственным своим силам, и победа его над природой тем заметнее. Наконец, по многих случаях опасных, встречаясь раза два с медведями носом к носу, я прибыл в Иркутск, 29 июня, и 4 июля, вместе с Толстым*, в покойном экипаже, отправились в дорогу снова. Города и области мелькали за нами как во сне, и через шестнадцать дней мы въехали в Россию, оставя за собой Уральский хребет и богатые, прелестные его городки и деревни. Мы скакали, нигде не ночуя, нигде не останавливаясь, до самого Симбирска. Там пересели в телегу и ровно через месяц увидели снежные верхи Кавказа, отправясь с Алтайских гор. Не могу выразить, что я почувствовал, увидя во Владикавказе впервые после пасмурной погоды гряды льдов, озаренных лучом утра! Я не мог налюбоваться ими, не мог наглядеться на них. Военное ущелие по берегу Терека, нередко высочайшей красоты, и переправа через Крестовую гору — прелесть. Я при этом был промочен до костей, потом заморожен и через десять минут весь в поту от жара. Казбек и Дарьял и еще кой-какие места стоят кисти Сальватора*. Богатство растений, разнообразие дерев, плющ и дикий виноград, падающий фестонами, и множество ключей, летящих с утесов, обворожают слух и взор. Но там, за камнем, в высоте, ты видишь припавшего чеченца, который высматривает отставших. Пред нами захватили они в плен доктора — но один из казаков залез в дупло упавшего дуба и, с ружьем в руке, отсиделся: черкесы не могли пробить дерево пулями. Они ранили подле Хозрев-Мирзы одного нукера* — и конвой, с нами бывший, из тринадцати егерей и четырех казаков, был изрублен на другой день в куски близ Ардона*. Впрочем, к чести человечества и имени русских, когда вы получите это письмо, кавказские разбойники будут уже лишены всех средств делать набеги — и навсегда. Из Тифлиса в восемь дней, миновав Гимры, Каре, Саганлукский хребет, совершенно похожий на сибирские горы по сосновому лесу и образованию, мы, выкупавшись в горячих ключах Феодосиополя (Гассан-кале.), прибыли в Арзерум, где я нашел Павла и раненого Петра*. Представясь к главнокомандующему, я был назначен в храбрый 41-й Егерский полк. Лихорадка держала меня на постеле — но, будучи с братьями и друзьями после столь долгой разлуки, я считал себя совершенно счастливым. Еще больной, я выпросился участвовать в походе, и 15 сентября часть нашего полка двинулась с отрядом к Байбурту. Не буду описывать ни перестрелки накануне 27 сентября, где мы сначала прикрывали орудия, а потом, рассыпавшись по горе, завязали потешный огонь с кавалеристами по крутой стремнине; на рассвете мы вдруг переменили дорогу и пошли в обход верст двенадцать, чтобы отрезать неприятеля от дороги в Трапезонт. Прочее вы знаете. Завладев высотами, мы кинулись в город, ворвались туда через засеки, прошли его насквозь, преследуя бегущих, и, наконец, верст пять далее, вступили в дело с лазами*, сбили их с горы, — и пошла рукопашная. Я был ужасно утомлен усилиями карабкаться по каменистой крутой горе, пересеченной оврагами, в полной амуниции и в шинели — но вся добыча, которую я себе позволил, состояла в кисти винограда и в турецком молитвеннике. Хозяин заплатил за это жизнию. Возвращаясь по полю, усеянному мертвыми телами, разумеется обнаженными, и видя иных еще дышащими, с запекшеюся кровью на устах и лице, видя всюду грабеж, насилие, пожар — словом, все ужасы, сопровождающие приступ и битву, я удивлялся, не чувствуя в себе содрогания, — казалось, как будто я вырос в этом, как будто это должно было так быть: как скоро привыкает человек к этим картинам. Сознание, что ты не в состоянии помочь, ни отвратить, делает тебя почти равнодушным. Ввечеру зрелище было ужасно-великолепно. Город пылал, и кровавое зарево отражалось на куполе утесов, на высоких тополях и в гремучих струях Чароха. Невнятный гул раздавался в средине города, отданного на разграбление; песни и выстрелы из взятых ружей раздавались в стане. Солдаты, сгибаясь под ношами, тащили всякую всячину — меняли, продавали — золоченые рамы, пестрые шкафы трещали в кострах бивачных, на которых жарили, варили, пекли с маслом и медом — радость и веселье одушевляли всех. Я сел на коня и поехал посмотреть Байбурт; он походил на печь: огонь и дым стлался поверху — по улицам бродили толпы солдат, доискивая остатков, ломая все, что ломается, разбивая об угол даже глиняные горшки. Дома, большею частью с навешенным этажом, рухали вдруг всею массою. Несколько армянских семейств глядели на пожар издали —, и плакали тихо. Там рыдала турчанка-старуха над телом сына… Там — но я опускаю завесу. Это необходимое следствие войны.

Я бродил потом по развалинам царства Армянского; я видел печальную страну завоеванной Персии, я топтал подножие Арарата, был в Сардарабаде, в Эривани*, тогда еще зачумленной, видел удары наших бомб и ядер на мечетях ее, видел горестную дорогу, по которой шел к Эчмядзину Красовский*, где легло столько русских, не побежденных, но утомленных. Вообще весь тот край наводит тоску на сердце — голые обожженные волканические горы, безжизненные степи или ущелия, по коим вьется пыль и шумит бурьян. Вот все. Деревни под землей; жители оборваны.

Болезнь моя в Тифлисе и внезапный отъезд, или, лучше сказать, высылка из оного, вам уже верно, милые братья, известны, и я не люблю останавливаться на чертах, не приносящих чести человечеству. Теперь я живу в губительном климате: лихорадка здесь — условие бытия — и недавно холера прошла, как ангел истребленья, по этому краю. Я живу на склоне Кавказа — и не вижу его… деревья миндальные, гранатовые, персиковые — разных плодов — осеняют ближние холмы — но есть их — значит наверное быть больным — и это не выгода, а казнь Тантала*. Вдали пустое море, кругом безрадостная степь, вблизи грязные стены и неприязненные лица татар, вот мои товарищи. Пуще всего мне горька разлука с Петром: он теперь в отряде близ Темир-Хан-Шуры*, и климат там довольно здоров. В досужное от службы время (т. е. между часами) я занимаюсь словесностью, как одуряющим средством от скуки, — и если вы в «С<ыне> о<течества>» будете читать что-нибудь с подписью «Марлинский», это мое. Калачи, говорят, зависят от воды — не осудите, что моя вода не очень вкусна. Впрочем, теперь я здоров и терплю только от нестерпимого жара. Как вы, мои любезные отчужденники? веселы ли? здоровы ли? Я бы готов душой ехать к вам, если б позволили, и не раз горюю даже об Якутске. Что я выиграл переменою? Но полно об этом. Судьба неисповедима, и я ей поручаю вас, милые сердцу. Единственная мольба моя — кончить жизнь вместе, где бы то ни было. Обнимаю вас, друзья и братья, — будьте здоровы и счастливы.

Неизменно любящий вас брат

Александр Бестужев.

3. П. М., Е. Л., О. А. и М. А. Бестужевым*

Дербент. 12 сентября 1830 г.

Я не получил Вашего письма, любезнейшая матушка, о котором упоминает сестрица Елена в письме к Петру от 20 июня, но так как вести Ваши не могут миновать Дербента, то я получаю адресованные к брату Петру и потом со своими пересылаю к нему. Вы, конечно, удивитесь, что письма, посланные вместе, разбегаются, — я ничему уже не дивлюсь в здешнем краю: он чудесен в полном смысле слова. Кто бы мог поверить, например, чтобы восемь месяцев в Тифлисе лежала посылка против всех почтовых правил, что ее двадцать раз требовали через начальство и что г<осподин> почтмейстер вздумал ее отослать в Анапу. для чего? Это известно, конечно, не мне; это таинства замка Удольфского*. Брат Павел, как я и угадывал, виноват много своею небрежностью: если бы поискал ее попристальнее, то давно бы она была здесь. Он извещает об ошибке с Петровой посылкою, но о моих деньгах ни слова, — вероятно, они пошли тою же дорогою. 7 августа и 21-го или около я писал к вам, получили ли сии письма? Первое отослано было через адрес Е. П. Торсон*, к которой препроводил я несколько прозаич<еских> и стих<отворных> пьес для доставления в улей*. Для меня странно, что издатели не пишут о согласии насчет сотрудничества: такая неизвестность мешает занятию. Когда есть уверенность, что труд твой не напрасен, — это придает охоты и услаждает самую работу, а без этого ручательства нет подстрекания. Слава мало действует на человека, пишущего под вымышленным именем. Со всем тем я делаю свои повести если не всегда с любовью, то всегда со тщанием. При хороших обстоятельствах мои вдохновения были бы сильнее, ярче, но слог не был бы ни хуже, ни лучше настоящего. Я был чрезвычайно строгим критиком и не дозволю себе спускать рукавов. Я написал

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×