Ваш добрый брат

Александр.

5. Н. А.и М. А. Бестужевым*

Дербент. 27 декабря 1830 г.

Милые, добрые братья Николай и Михаил, здравия вам и радости!

Когда эти строки будут у вас перед глазами, вы уже встретите новый год — по времени, едва ли новый по судьбе… Так думаю, хотя не того желаю! Отказался уже я верить надежде, ибо каждый месяц, пролетая, набрасывает лишнюю гирю в чашку весов наших — весов земного испытания. Бедствие наше не похоже на котомку Эзопа, которая облегчалась при каждом обеде и ужине*; для меня утешно по крайней мере сказать, как и чувствовать, что мы не падаем духом под своею ношей: «Mon ame est de granite, — говорил Наполеон, — la fondre тёте n'y mordra pas»[304]*. Это стоит подражания.

Говорят, что вас переводят, а может быть и перевели уже, на какой-то Петровский завод*. Поздравлять с такою обновкой значило бы приветствовать мертвеца в новой могиле… Я уверен, что вам просторнее теперь, чем в Чите, но лучше ли? Я не Панглос и потому верю в лучшее только для всего человечества, очень редко для людей и почти никогда собственно для нас: номера нашей лотереи вне всех расчетов вероятностей*.

Не думаете ль вы, любезные братья, что я всегда кукую. Право, нет — не могу при мысли о страданиях родных моих запретить себе печали — но вы очень хорошо знаете, что я от природы весьма веселого характера и самых миролюбивых привычек. Если бы от меня зависело все в свете, то люди плясали бы с утра до' вечера. Гнев, досада, негодование на миг пролетают сквозь сердце, как молния сквозь трубу, — и без следа… я более всего не понимаю мщения… Гомер говорит, что оно страсть богов, богов языческих разумеется*. Мне кажется, в наших понятиях ее можно отправить в преисподнюю, в удел мильтоновских обитателей Пандемониума*.

Как бы то ни было, но в воображении я еще живу, хотя по сущности бытие мое бог знает что такое: смертью назвать грешно, а жизнию совестно. Трудно себе вообразить нравственную бесплодность этой стороны, и едва ли поверить можно, как малы здесь удобства жизни; русский, для которого водка не есть элемент, как вода для рыбы, есть здешний Робинзон на необитаемом острову — ни с деньгами, ни с желанием узнать что-нибудь он ничего не купит, не выменяет ни одной человеческой, не только европейской идеи. Здесь нет зимы, и все мерзнут; здесь природа родит лимоны, а за рубль не найдешь капустного листка; море за полверсты, и я не пробовал еще рыбы: все прочее в такой же пропорции — люди и четвероногие, растения и стены. К счастию, что вследствие своей философии я вижу во всем более недвижимости, предрассудка, чем склонности ко злу, и потому я беру вещи с забавной их стороны.

Мне бы хотелось написать роман, но вовсе нет средств. для этого нужны топографические карты, летописи, и то, и другое, и третье — здесь нет ничего, даже досуга. Я вздыхаю о том только, чтобы жить в уголку света и там посвятить ум учению, а произведения ума — словесности… вздыхаю, и ветер уносит звуки. Не скажу вам, милые братья, будьте терпеливы — мне должно учиться у вас этой добродетели — но будьте здоровы и веселы. Петр стоит с отрядом в с<елении> Казанищах, в горах — скучает и грустит и вместе со мною обнимает вас.

Неизменно любящий вас брат и друг

Александр.

6. Н. А. Полевому*

Дербент. Генв<аря> 29. 1831 г.

Надобно любить людей и людей изведать, как я, почтеннейший Николай Алексеевич, чтобы понять отрадное чувство редкой встречи с душой благородною, с такой, какая видна в письме Вашем. В доказательство, как ценю я мнением достойного человека… отступим в минувшее, чтобы пояснить причину охлаждения, которое Вы могли заметить во мне при начале 1825 года*. В чистой памяти мне хочется плавать белым как лебедь, по крайней мере в отношении к святому чувству приязни — одной приязни, для которой нет у меня упрека. Знакомство наше было коротко, но полно: никогда не забуду вечера, проведенного вместе на Невском проспекте; я был тогда в воскипении несчастной любви*, Вы в струе доверия — мы сердцем понимали друг друга! Я не из числа людей, пленяемых одною искренностию, на которую столь расточительны юноши; нет, надо было, чтобы другие достоинства увлекли чашку весов моих вверх, и она увлеклась Вами недаром. Еще меньше могло на меня действовать забвение от заочности, от ветрености; но я был доступен со стороны доверчивости. Ф — в (Вы угадаете имя)*, насказав мне о Вас с три короба худого, поколебал новую дружбу. Я был Дон-Кихот бескорыстия, правдивости, и навет о лицемерии лег холодною тенью между нами. Это самое отразилось и в суждении «Пол<ярной> звезды» — сознаюсь в человечестве. Впрочем, если б я стал пересчитывать свои литературные промахи, — долга была бы моя исповедь. Я не оправдываюсь, извиняюсь только тем, что я ошибался простодушно. Многое говорил я смело, но там, где еще сомневался, старина подсказывала на ухо похвалы вместо заслуженных насмешек; душа роптала, но языком новым, и я не всегда понимал ее: уста, еще влажные французским молоком, лепетали заученные песни*. Я довольно жил после того, чтоб увидеть чужие и свои недостатки, убедиться в собственных несправедливостях; вычеркните же из числа их сомнение о Вашей нравственности. Если б и не рассудил я после, что Ф. был пристрастный судья в своем деле, если б и не узнал я, что рассказы его были вздорны, то последнее творение Ваше доказало бы мне истину. Безнравственник может написать прекрасную статью об электричестве, о хозяйстве, но поэма, но высокий роман, но история не знают личин — я верю, что автор есть книга, и наоборот. Она не всегда мерило его способностей, но едва ль не всегда образчик его нрава: одно выражение обличает самого опытного притворщика.

Так, в пошлом нашем времени, немногие поймут Вас, еще менее оценят — но что эти немногие суть — в этом я Вам порукою: в глуши ощущения самороднее, независимее от наитий журнальных — и эти ощущения говорят в пользу Вашу. Насчет пустынничества не знаю, поздравлять ли или пожалеть Вас: общество без людей — пески Пальмиры: они засыпают душу бесплодием; но как не пожалеть, что нет людей, с которыми бы лестно было встретиться и полезно жить!! Я думал лучше о настоящей Москве — но, видно, она все еще как нащокинский шут с разрумяненными щеками на дряхлом лице*, шут, который в одно и то же время поет «Уж не будут орды Крыма»* и «Halte-la, halte-la!»…[305]

Вы жалуетесь на бесхарактерность нашей настоящей словесности; но может ли быть иначе, когда Булгарин знаменщик прозы, а Пушкин ut-re-mi-fa[306] поэзии? Второй из них человек с гением, первый с дарованьем, и если между ними есть линия сравнения, так это шаткость обоих; оба они будто заблудились из 18 века, несмотря на то что вдохновение увлекает П<ушкина> в новый мир, а сметливость заставляет Б<улгарина> толковать об усовершаемости и прочем условном нового учения, но первый не постиг его умом, второй не проникнулся его чувством. Что такое поэма Пушкина? Прелестные китайские тени. Что такое романы Булгарина? Остроумный подбор на заданные рифмы; Вы видите, как он все за волосы тащит к одному припеву, и забавно, как влагает он речи, изобретенные в позднейшие годы, в уста монаха и боярина, стрельца и мужика без различия. Из книгопродавческого объявления о Далай-ламе, бесконечном «Выжигине», вижу, что он торопится плыть по ветру. Наполеон, обманутый рассказами своих агентов, идет на Россию — какая нелепая мысль! Если б

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×