Умалчивая о непарламентском способе решения… мы передавали старшим парламентские аргументы, досадовали на оплошность и проглядыванье более веских, неизбежные в пылу прений. Нас слушали с интересом старшие, одобряли или указывали промахи, мы смели рассуждать; из подчиненных, обязанных беспрекословно повиноваться, мы превращались в младших соотечественников, имевших общие интересы со старшими; я была уже не только девочка, не дерзавшая рассуждать, но и русская, хотя и маленькая. <…>
Мы думали о миллионах своих, которые жили до нас, живут в одно время с нами, — и все это свои; эти свои вставали, как один человек, когда надо было защищать свое отечество, свою веру; и, если надо будет, снова встанут, как один человек. Товарищи мои и я, благодаря этому рано пробужденному чувству патриотизма, были спасены от детской пошлости, от ранней житейской мудрости, какими были испорчены до мозга костей столь многие ровесники и ровесницы наши'.
При хорошем учителе именно уроки русской истории и словесности становились любимыми. Граф С. Д. Шереметев, учившийся в 1850-х годах, вспоминал о своем учителе Мосягине: 'Он так сумел приохотить меня, что я из кожи лез, чтобы заслужить у него хорошую отметку. Особенно приятны были с ним уроки русской истории. Он читал мне историю по Устрялову. Учебник этот, хотя и пространный, Мосягин дополнял подробностями и карандашом отмечал эти дополнения в книге. Урок заключался в следующем: сначала он мне сам читал, а вслед за тем я обязан был повторить все то, что я от него слышал. Это обязывало меня слушать со вниманием. К следующему уроку я должен был ему приготовить письменное изложение им прочитанного, по прочтении коего я вновь повторял ему все заданное… Мосягин отлично читал, в особенности Гоголя. Слушать его было наслаждением… Мосягин давал два урока в неделю русской словесности и один урок русской истории'.
Заметим, к слову, что методика преподавания к 1850-м годам коренным образом изменилась и зубрежки, во всяком случае, стало меньше.
Тот же С. Д. Шереметев сообщает некоторые подробности домашнего обучения математике в это время, сразу оговариваясь, что не имел к ней никаких способностей: 'Нужно отдать справедливость терпению Голицынского заниматься со мною; три раза в неделю и столько же дней приготовительных были отданы математике. Корпел я над пресловутою книгой Мейера Гирша, резал сырой картофель для уразумения истин стереометрии, рылся у Коллета и у Веги для отыскания логарифмов; потом снова возвращались мы к задачам на том основании, что 'повторение — мать учения', и все-таки еле-еле подвигался я в уразумении великих истин'.
Уже в 1830-х годах математике довольно серьезно стали учить и девочек. В более ранний период арифметика для большинства женщин (как для той галаховской бабушки) еще оставалась высшей и самой сложной из наук, а их собственные математические познания сводились к умению считать до ста и совершать два простейших арифметических действия — сложение и вычитание, чтобы суметь проверить счета и сообразить, сколько холста уйдет на одну или две дюжины белья. Теперь это были полноценные математические уроки. Как мы помним, лермонтовская княгиня Литовская очень гордилась тем, что ее дочь, княжна Мери, 'читала Байрона по-английски и знает алгебру'.
М. К. Цебрикова тоже освоила арифметику уже в восемь лет, а к двенадцати годам познала алгебру и начала геометрии. После этого уроки математики у нее прекратились: чрезмерное увлечение этим предметом, даже при наличии несомненных способностей, все-таки было недостойно благовоспитанной девицы.
Это предубеждение существовало потом еще долгое время, так что тягу к математике известной ученой С. В. Ковалевской в ее семье долго не поощряли.
В среднем ко второй половине XIX века при домашнем обучении математики бывало по два-три двухчасовых урока в неделю, русской словесности — два урока, русской и мировой истории и географии — по одному уроку в неделю.
XI. Главный предмет
Главными предметами, на которые тратили большую часть учебного времени, были иностранные языки. Наряду с манерами именно знание иностранного языка сразу определяло место дворянина на внутридворянской иерархической лестнице. Мы говорим об 'избранном' языке, потому что на практике дворяне могли говорить на разных наречиях, но какие-то из них ценились, а какие-то считались непрестижными. 'Путь наверх' открывало лишь одно из них.
В первой половине XVIII века таким языком был немецкий, хотя некоторые дворяне, благодаря хозяйственным связям и участию в войнах, могли говорить и по-английски, по-шведски, по-фински, по- голландски.
Со времен Елизаветы Петровны 'королем языков' становится французский. Сама Елизавета, как уже говорилось, владела этим языком свободно и охотно общалась на нем с европейскими дипломатами и своим медиком И. Г. Лестоком. В 1751 году фаворитом Елизаветы сделался блестяще образованный Иван Шувалов — большой поклонник французской литературы, также свободно владевший языком. И с ним императрица тоже стала говорить по-французски. Этого было достаточно, чтобы придворное общество, всегда в таких случаях весьма переимчивое, тоже вскоре 'за-французило'. А дальше обычным порядком: 'дедка за репку, бабка за дедку…' — и скоро все, хоть сколько-нибудь претендовавшие на значение в свете, старались изъясняться исключительно по-французски. Франция вошла в моду, и после Манифеста о вольности дворянства 1762 года первая страна, в которую устремилось 'освобожденное' благородное сословие, была именно Франция.
Мода на французский язык 'свалилась' на дворянство достаточно неожиданно. В предшествующем поколении этот язык знали единицы. Учителя, особенно поначалу, найти было трудно, чем и пользовались разные недобросовестные личности. Однажды выяснилось, что популярный в Москве 'француз', учивший детей заграничному наречию, на самом деле 'чухонец' и выучились от него дети на самом деле финскому, — а что делать, проверить-то было некому.
Так начался французский этап дворянского образования и воспитания, о котором столько было сказано обличительных и негодующих слов.
Действительно, если и Елизавета, и Шувалов, владея французским, одновременно свободно и хорошо говорили по-русски (у Шувалова, который общался со всеми тогдашними писателями и сам сочинял стихи, а значит, был одним из творцов отечественной литературной речи, русский язык был 'с красивой обделкой в тонкостях и тонах'), то их подражатели, особенно в следующем поколении, нередко оставляли родной язык в небрежении, не только говорили, но и думали по-французски и потому поневоле усваивали и элементы чужого этического, правового, религиозного сознания, неразрывно связанные с языком. Л. П. Ростопчина, внучка известной 'русской католички', поэтессы графини Е. П. Ростопчиной, замечала: 'Бабушка моя безукоризненно говорила по-французски… но русскому их не сочли нужным выучить, и вот на этой-то почве полнейшего и постыдного незнания отечественной истории, религии и языка и зиждется причина ее перехода в католичество'.
И все же увлечение французским принесло большую пользу. В русском языке пока почти отсутствовала литература; далеко не сформировался востребованный новым временем словарь: не было не только научных, технических, отвлеченных терминов, но и многих бытовых выражений и слов, относившихся к новой реальности — одежде, досугу, флирту и т. п. Во французском языке все это было. Здесь имелась огромная первоклассная литература.
На французский, как язык международного общения, были переведены все мировые классики, все достойное в науке, вся античная литература и история — в общем все. Французский язык был полностью сформирован, гибок, подвижен, легок и изящен по форме; он изобиловал устоявшимися оборотами, поговорками, цитатами, остротами и каламбурами, черпать которые можно было бездумно и без конца (русскому языку еще только предстояло стать таким), и позволял без труда общаться на любые темы.