переедания и связанных с ним болезней (стол «больших» был обычно обильнее и сложнее, чем детский).
В тех же случаях, если родители находили нужным обедать семейно, что, между прочим, приучало детей к обществу и приличным манерам, место их было на самом дальнем, наименее почетном конце стола, и там они должны были сидеть тише воды, ниже травы — переговариваться редко и только шепотом, во взрослые разговоры не встревать и вообще голос подавать только в том случае, если их о чем-нибудь спросят.
Е. А. Жуковская с гордостью писала о своей крошечной дочке: «Саша обедает с нами в три часа, сидит смирно и внимательно слушает разговор гостей».
«В те времена молчание почиталось обязанностью детей», — вспоминала княжна В. Н. Репнина. Но безгласие за столом не мешало им, конечно, украдкой толкать друг друга под столом ногами и перебрасываться шариками, слепленными из хлебного мякиша.
К праздничному столу, за которым собирались не только свои, домашние, но и званые гости, детей даже в этих домах выводили нечасто.
А. Д. Галахов вспоминал: «По обычаю помещиков средней руки, живших не открыто, а скромно и уединенно, мы не толклись среди гостей, не принимали участия ни в обедах, ни в разговорах с посторонними. Нас выводили к ним на короткое время из детской, если они выражали желание взглянуть на нас».
Наташа Ростова, громко спросившая во время именинного обеда, какое будет мороженое, вела себя с точки зрения тогдашних нравов совершенно неприлично, и сравнительно благодушное отношение родителей к ее выходке показывало, по Толстому, общий, довольно безалаберный, хотя и милый и душевный, стиль жизни ее семьи.
Вечером дети приходили прощаться с родителями, точно таким же образом, как утром — здороваться. И обычно общение с отцом и матерью этим и исчерпывалось.
Матери в большинстве случаев старались сохранить с детьми строгий и сдержанный тон. Как писала свояченица Л. Н. Толстого Т. А. Кузминская: «Несмотря на ее заботы, наружно мать казалась с нами строга и холодна. В детстве она никогда не ласкала нас; она не допускала с нами никаких нежностей, отчего я в душе своей часто страдала».
Материнскую ласку дозировали скупо, но тем лучше она запоминалась. Княжна В. Н. Репнина за все детство смогла припомнить всего два таких случая: «Как-то вечером мама вошла в комнату, где спали мы с сестрой Сашей и гувернанткой мадемуазель Вильдермет, и, найдя, что у нас душно, приказала перевести нас в гостиную, далеко от нашей комнаты. Поскольку я уже спала, мама взяла меня на руки, хотя мне было девять лет, и, пока готовили мою постель, я дремала у нее на коленях, прижимаясь головою к ее груди. Это было так приятно, что еще долго потом я представляла себя мысленно в этом положении и очень этим наслаждалась.<…>
Когда мне было 11 лет, мама однажды вошла в нашу комнату, где мы с Сашей занимались уроками с мадемуазель Вильдермет, и сказала нам, что собирается ехать в Петербург. Я залилась слезами, и несколько дней, предшествовавших отъезду (она брала с собой Сашу и мадемуазель Вильдермет), мама не переставала меня ласкать, что мне было очень приятно. Особенно один раз, когда она села со мной на сундук, принесенный в комнату, и несколько раз меня поцеловала. Я была счастлива».
Если учесть размеры семьи и немалое число обязанностей, лежавших на хозяйке дома — к тому же женщине, как правило, светской, — поддерживать определенный образ жизни, вести дом, хозяйство и собственные имения, присматривать за прислугой, за учением детей, подбирать учителей, поддерживать знакомства и родственные связи, то есть принимать и делать множество визитов, писать большое количество писем, следить за литературными новинками, бывать в театрах, на выставках, заниматься благотворительностью, а еще быть всегда ухоженной и хорошо одетой, что тоже являлось своего рода обязанностью, то без некоторой отстраненности от детей обойтись, пожалуй, было и нельзя. О повседневной жизни детей матери узнавали в основном из ежедневных отчетов нянь и гувернанток, что, впрочем, нисколько не мешало им держать и детскую половину в должном порядке. «Maman была строга и серьезна, никогда не шутила, почти не смеялась, ласкала мало, все ее слушались в доме: няньки, девушки, гувернантки делали все, что она приказывала. В детскую она не ходила, но порядок был такой, как будто она там жила…» — устами одной из своих героинь описывал такую мать И. А. Гончаров («Обрыв»),
Отцы, постоянно занятые службой, делами по имению, светским общением и прочими важными вещами, в большинстве случаев маленькими детьми совсем не занимались (кроме тех случаев, когда их требовалось наказать) и начинали проявлять интерес к своим отпрыскам лишь по достижении ими школьного возраста.
Д. Н. Свербеев вспоминал: «Отец любил меня страстно, но в обращении со мной он был необыкновенно сдержан, а я боялся его более, нежели любил». Известный математик С. В. Ковалевская вторила ему: «В сущности, отец наш вовсе не был строг с нами, но я видела его редко, только за обедом; он никогда не позволял себе с нами ни малейшей фамильярности, исключая, впрочем, тех случаев, когда кто- нибудь из детей бывал болен. Тогда он совсем менялся. Страх потерять кого-нибудь из нас делал из него как бы совсем нового человека. В голосе, в манере говорить с нами появлялась необычайная нежность и мягкость; никто не умел так приласкать нас, так пошутить с нами, как он. Мы решительно обожали его в подобные минуты и долго хранили память о них. В обыкновенное же время, когда все были здоровы, он придерживался того правила, что „мужчина должен быть суров“, и потому был очень скуп на ласки». В итоге самым суровым наказанием для дочери было требование пойти к отцу и самой рассказать ему о своей провинности.
Такой же стиль отношений с отцом был и в семье М. К. Цебриковой: в обычное время отец был суров и неприступен, но иногда вечерами он собирал детей для игр, рассказов, рассматривания коллекций — «и в эти минуты мы не боялись его». Сходную картину рисовал и Я. П. Полонский: «Мать моя была со мной ласкова и предупредительна. Отец любил меня, но если бы мне вздумалось поцеловать его — непременно бы отстранил меня рукой и сказал: ступай!»
Строгость к детям объяснялась, конечно, не недостатком любви, а высокой требовательностью, которая к ним предъявлялась. И главную добродетель детей видели в умении повиноваться. «Мальчикам внедряли догмат беспрекословного повиновения в виду предстоявшей им государственной службы, девочкам — в виду неизбежной власти мужа», — вспоминала М. К. Цебрикова.
Детям следовало безусловно и во всех случаях признавать власть и авторитет старших.
«Дети должны быть всем довольны, для детей все хорошо, потому что они — дети, не взрослые — продолжает мемуаристка. Дети обязаны беспрекословно повиноваться родителям, воспитателям, учителям, а также и прочим старшим, когда приказанья их не противоречат приказаниям первых трех властей. Рассуждения не допускались; если выходила какая-нибудь ошибка или даже вина вследствие исполнения полученного приказания, провинившийся ребенок не подвергался наказанию»
Не только непослушание, но даже детские просьбы родители не одобряли на том основании, что они заботятся о том, чтобы у детей было все нужное, следовательно, просьба считалась как бы проявлением недовольства. «Я терпеть не могла просить чего-нибудь и только страсть к писанию и рисованию пересиливала отвращение просить бумаги и карандашей сверх положенного», — вспоминала М. К. Цебрикова.
Вплоть до первых десятилетий XIX века авторитет родителей поддерживался и особыми формами обращения к ним. «Мы не смели сказать: за что вы на меня сердитесь, а говорили: за что вы изволите гневаться? или: чем я вас прогневила?» — вспоминала Е. П. Янькова. И родителям, и старшим братьям и сестрам полагалось говорить «вы», а упоминая кого-то из них в разговоре, говорили «они». Следовало говорить: «Папенька или маменька изволили приехать, изволили огорчиться, изволили прогневаться, изволили мне то или другое пожаловать и т. п.».