Именно этот способ теоретического сжатия, явно ориентированный на первый всеобщий критерий, на включение человека вообще в тезаурусную иерархию одержимости, лежал в основе 'субординационизма', триадно-эманационного истолкования трех левых, да и всех остальных членов последовательности. Бог- Отец толковался как первопричина ряда, абсолют, по нормам апофатической теологии, как и по нормам слабеющей эманации, вообще недоступный для человеческого бытийно-качественного определения, поскольку высший уровень для человека-пневматика в тезаурусной иерархии – четвертый, а постижение возможно лишь на уровень выше, т. е. до уровня Бога-Сына. Бог-Сын соответственно оказывался первым звеном одержимости-эманации, которое при посредстве Духа Святого постижимо для духовного, но непостижимо для душевного. Святой Дух – третьим звеном, которое при содействии духовного достижимо для душевного, но непостижимо для плотского. Духовный-пневматик в такой иерархии был четвертым звеном, которое при содействии душевного постижимо для плотского-соматика.
Нетрудно понять, какое огромное значение имела такая триадная тезаурусная иерархия для трансляции христианского текста, и прежде всего для подготовки пневматиков, христиан-профессионалов. Иерархия жестко определяла место 'душевной' эллинской мудрости как средства перехода с уровня плотского на уровень духовный, т. е. сказывалась теоретическим обоснованием тривия – грамматики, риторики и диалектики – как первого и необходимого этапа пневматической пропедевтики, трансляционного движения из плотского в духовное. И хотя дни субординационизма были сочтены, победу одержали монархиане, сторонники единоначалия, низшие уровни тезаурусной иерархии, сотворенные христианами-теоретиками по образу и подобию намагниченности-одержимости-эманации платоников, сохранились в неприкосновенности. Тривий, а вслед за ним квадривий – арифметика, астрономия, геометрия, теория музыки, – 'семь свободных искусств', именно в этом теоретическом обосновании через тезаурусную иерархию уровней понимания стали исходной базой строительства европейского образования от монастырской школы до университета и светской гимназии.
На вопрос Тертуллиана: 'Что общего между Афинами и Иерусалимом?” – любой средневековый клирик мог бы с полным правом ответить: есть два Иерусалима, земной и небесный, и путь от земного к небесному ведет через Афины; другого пути нет.
Второй критерий селекции структур для теоретического сжатия – положение христианина- профессионала, духовного в христианской иерархии тезаурусной одержимости, - обретал растущий смысл и растущее значение по ходу институционализации церкви, все более жестко определявшей себя в роль посредника между миром и богом, в роль монопольного и полномочного духовного пастыря мирян. Независимо от того, вплетались ли в этот процесс становления церкви политические мотивы власти, а они безусловно вплетались, церковь при всей с ее божественности лишь рукотворный храм земных и смертных людей со всеми их достоинствами и слабостями, теоретическая санкция права церкви на роль посредника между богом и человеком оказывалась в явном противоречии с триадным истолкованием верхушки тезаурусной иерархии уровней понимания. Бог-Отец как знак духовной профессии оказывался за горизонтом духовной эмпирии, оставался чем-то непостижимым в духовных определениях и потому уже бесполезным: его деятельность нельзя было описать в терминах духовной деятельности пневматиков, а это значит, что и продукт деятельности пневматика-новатора нельзя было описать в терминах понятной для всех пневматиков деятельности Бога-Отца.
Пневматик-новатор оказывался при этом в том же глупейшем положении, что и гражданин-новатор или художник-новатор в одностороннем трансмутационном интерьере платоновской намагниченности- одержимости, он попросту был отключен от творчества, оказывался рупором бога – субъекта творчества. Чтобы вернуть земному интерьеру духовных-пневматиков трансмутационную характеристику, а с нею и право пневматика-новатора творить от имени бога, решать и говорить от имени бога, Бога-Отца следовало вернуть в интерьер духовной деятельности на правах носителя ее текста, т. е. на правах бога-покровителя духовной профессии. Без этого земная практика церкви лишалась небесной санкции и небесного авторитета, а без этого и в наши новые атеистические времена не так-то просто обосновать презумпцию непогрешимости земных авторитетов.
Претензии церкви и клира в целом на духовное руководство миром и на авторитетную монополию в этом великом деле наталкивались на ту внешне малозаметную, но всегда присутствующую в Библии и, конечно же, в формуле Иисуса связку: 'Не от Себя говорить будет', которая, собственно, и давала повод включать Бога-Отца, Бога-Сына и Бога – Святого Духа в тезаурусную иерархию на правах отдельных членов ряда. Чтобы вернуть Бога-Отца в интерьер духовной эмпирии, эту связку – основание бытийной различенности Бога-Отца, Бога-Сына и Бога – Духа Святого – следовало похерить, надо было слить три различенных члена ряда в один, сохранив ему лишь различие ликов-срезов, о которых мы говорили в предыдущей главе о генезисе европейского социокода.
Тринитарные споры, война субординационистов и монархиан вокруг Троицы, хотя она многим из нас и представляется мышиной возней по неясному поводу, имели именно этот смысл борьбы за сохранение связки: 'Не от Себя говорить будет' – или за ее устранение. Сохранение связки означало бы отказ от претензий церкви на лидерство и безусловный авторитет в делах духовных. Устранение связки и совмещение трех первых членов иерархии в единое трехликое существо, в монаду или в метафизическую точку, как сказал бы Лейбниц, означало бы небесную санкцию этих претензий. Соблазн был слишком велик. Как всегда в таких случаях, соображения ближайшей и очевидной пользы сказали свое решающее, хотя и недальновидное слово. Церковь получила небесную санкцию на творчество и реализовала ее в догме – новой форме продукта творчества пневматиков-новаторов. Но, совершив столь очевидно полезное дело, пневматики-новаторы выпустили очередного джинна из бутылки, спустили со стапелей изобретательности еще один корабль европейской истории – Св. Троицу, роль которой по отношению к антично-христианскому флективному миропорядку сравнима с ролью пентеконтеры по отношению к традиционному миропорядку доантичной Греции. Никейский собор 325 г. был в этом смысле величайшим историческим событием духовной жизни Европы, началом поиска науки.
Догматика, теология божественная и теология естественная
Первым и ближайшим следствием принятого на Никейском соборе символа веры, в частности и догмата Св. Троицы как единой божественной сущности в трех 'неслиянных' и тем не менее равносильных ликах, было, естественно, оживление духовного творчества. Собор за собором церковь голосует истины, постулаты собственного существования, принимает новые догматы или уточняет ранее принятые. Введенный на правах догмата католицизма постулат о непогрешимости папы как верховного пневматика-новатора значительно упростил дело. Догматизации через голосование или прямое указание папы римского подверглось все, способное вызывать разногласия. Даже богородица не убереглась от догматики: непорочность зачатия стала догматом католицизма и всякое теоретическое посягательство на этот предмет было, к вящей славе Девы Марии, пресечено в корне.
Но именно эта творчески-волевая стихия активной догматики, искоренение разномыслия по поводу любых сколько-нибудь важных для церкви вопросов давали множество побочных и незапланированных эффектов. Некротизируя теологию, замораживая отдельные вклады пневматиков-новаторов в догматы, в 'решенные вопросы', усматривая в любом споре и в любой дискуссии повод для вмешательства и пресечения, догматика активно перестраивала трансляционно-трансмутационный интерьер теологии, насыщая его новыми психологическими установками, процедурами, стандартами строгости, а главное – догматика в результате этих трансформирующих усилий все более сближает строение интерьера теологии с тем типом кумулирующей дисциплины, который мы обнаруживаем сегодня в опытной науке.