трансляции античная философия в ее результатах лишь знаки-тексты (не говоря уже о нейтральной природе трансляционных ограничений по вместимости), результирующая нескольких давлений и ограничений может выявляться только в общении живущего поколения дисциплинарной общности. За невозможностью семейного контакта поколений (обет безбрачия) преемственно стыковать эти поколения будет формальная процедура обучения – воспроизводимая в трансляции эллинская мудрость, ее методы, подходы, установки, приобретаемые пневматиками в процессе обучения. Но дисциплинарное общение, в том его и особенность, есть трансмутация наличного по преимуществу – неограниченное и не считающееся с вместимостью накопление новых элементов-вкладов, что вынуждает постоянно редуцировать массив накопленных различений средствами исторического и теоретического сжатия.
›В теологии, как и в любой дисциплине, нечто и некто начинают существовать для дисциплины, становятся чем-то или кем-то для нее только с момента отчуждения нового результата в трансмутационном акте объяснения, будь то публикация, диссертация, диспут или другая форма. Дисциплинарность не знает и не приемлет привычного для интерьеров профессиональной деятельности факультативного статуса новаторства, когда новатором можно быть или не быть, оставаясь в любом случае профессионалом. И теолог и ученый/обладай они хоть десятью дипломами и свидетельствами о соответствующем образовании, не существуют для дисциплины, если она не получила от них вклада, оформленного по правилам дисциплины и признанного дисциплиной в акте публикации-социализации достойным трансляции. В отличие от собственно трансляционных механизмов, которые могут (и предпочитают) обходиться без траисмутирующих новаций, дисциплинарные механизмы социализации нового рассчитаны только на трансмутационные акты, приводятся этими актами в действие, получают от них свое право на существование. Это и создает в дисциплине постоянное избыточное давление, необходимость редукции наличных результатов, чтобы открыть новым путь в трансляцию. А неизбежным следствием избыточного давления является необходимость жертв. В случае с историческим сжатием такие жертвы очевидны. В случае с теоретическим сжатием это менее очевидно и во многом зависит от предложенных теоретиком постулатов, их меры общности.
Так или иначе, но необходимость жертв постоянно сопровождает дисциплинарное развитие, остается постоянным спутником такого развития, лимитированного вместимостью индивида, пропускной способностью канала трансляции. Жертва или раскол – такова реальная альтернатива любого дисциплинарного развития. Отсюда и всегда существующий для историков и теоретиков дисциплины вопрос: чем жертвовать?
Равноправно ли дисциплинарное положение Библии и эллинской мудрости в трансляционном канале теологии как дисциплины? ‹Вопрос может показаться неуместным и вызывающим для теолога, чего нам менее всего хотелось бы, но если отвлечься от эмоций, то на чем, собственно, держится многовековая парадигматическая преемственность поколений теологов, на тривий или на Библии? Ответить на этот вопрос и значит, собственно, ответить на вопрос о векторе дисциплинарного развития, о том, чем можно жертвовать, а чем нет.
Уже в самой постановке вопроса читатель без труда опознает позицию автора. Навязанное обстоятельствами (обетом безбрачия, тезаурусной характеристикой Библии, эманацией неоплатоников) решение пневматиков использовать в канале собственного воспроизводства эллинскую мудрость в форме тривия было для теологии «грязным» решением, в числе отдаленных и непредусмотренных последствий которого была и опытная наука. Номотетическая составляющая греческой философии, от которой невозможно было избавиться, рано или поздно должна была приземлить теологию, спустить ее на землю дел именно в той номотетической форме превращения природы в набор потенциальных догматов и решенных вопросов. Это «рано или поздно», период от взлета до приземления, определялось, собственно, числом признанных дисциплиной теологов, числом их вкладов и, собственно, некоторым критическим числом жертв, из которых исключена эллинская мудрость, после чего неминуемым становился раскол теологии на две самостоятельные дисциплины с разными характеристиками жертв. Под давлением трансмутационной активности поколений теологов сама теология как дисциплина сыграла роль своеобразной катапульты, перебросившей номотетику в природу. Никейский собор в этом смысле был своего рода коррекцией теологического снаряда, чтобы, упаси боже, не промахнуться.
Пребывая в дисциплинарном интерьере теологии на правах скрытого за Библией абсолюта, бог неизбежно превращался в бога-покровителя теологии, неизбежно уподоблялся в правилах деятельности теологу, и, как только после Никейского собора теологическое дисциплинарное общение приняло парадигму догматической номотетики, богу ничего не оставалось, как стать в любых своих творениях догматиком- номотетом. А это в значительной мере предопределило и ход дисциплинарного развития: в предмете теологии появилась комическая характеристика, которую невозможно было прописать по откровению, где истины высказывают для сведения и «говорящий» остается существом логико-лингвистическим, а можно было прописать только по наличному миропорядку, где истины реализуют в действии, устанавливают для исполнения и «говорящий» превращается в существо действующее, логико-номическое по преимуществу.
Логосный доникейский бог стал номосным посленикейским, из бога, говорящего по правилам логики, он превратился в бога, действующего по правилам логики, и если раньше он творил мир по слову-логосу, то теперь ему пришлось творить мир по закону-номосу. Средний логический член, объединяющий слово и дело, оказался для теологии линией разлома предмета на теологию откровения (слово-логос) и естественную теологию (закон-номос). Не будь этот средний логический член изначально включен в канал теологической трансляции как неустранимая составляющая тривия, удерживающая поколения теологов на демаркационной линии между словом и делом, разлома в предмете теологии могло бы и не произойти.
Именно тривий, его неустранимость из дисциплинарного ка-4 нала трансляции теологии, на протяжении многих столетий играл роль той точки приложения сил, из которой строят результирующую-вектор. Усилиями теологов передать свои вклады дисциплине и включить их в канал трансляции тривий тащил теологию сначала к расколу предмета на теологию откровения и естественную теологию, а затем и к дисциплинарному расколу. В теории толчка цепляющаяся за спасательный круг тривия естественная теология нащупала дно под ногами, и дисциплинарный раскол стал неизбежностью, делом времени, делом поиска новых структур, способных опредметить номическую характеристику мира, остановить природу в «законе».
Остальное было лишь делом Его Величества случая: новоанглийский язык, недавнее приобретение Европы, дал идеальные структуры для такого опредмечивания, дал «вторую логику». Тот факт, что это оказались именно лингвистические структуры, хотя и не имел принципиального значения, но позволил все же совершиться дисциплинарному расколу без особых потрясений и скачкообразных изменений психологических установок. Ученые и философы не сразу и не вдруг разобрались, что перед ними два мира – флективный и аналитический. А когда Кант в антиномиях разума более или менее разобрался в природе сдвига, перевел бога в статус знака, прописал творчество по флективному миру тезисов, а транслируемые результаты творчества – по аналитическому миру антитезисов, научные дисциплины давно уже отбросили спасательный круг тривия, давно уже двигались по твердой и независимой от теологии почве. Конечно, наши меры потрясений и скачкообразных изменений весьма условны. Мы просто подчеркиваем, что, не окажись под рукой новоанглийского и англичан, для которых этот язык с его специфическим речевым навыком был родным и «подкорковым», выбраться на берег познания в естественнонаучной дисциплинарной форме естественным теологам было бы много труднее, может быть, и невозможно.
Таким образом, те события, которые мы описали в этом разделе и которые связаны с реальным движением к опытной науке, в общем и целом укладываются в гипотезу дисциплинарного характера самого этого движения, которое совершается под давлением новых, социализируемых дисциплиной вкладов и редукции наличных, «жертвы», определенной ментальной вместимостью человека и соответственно пропускной способностью трансляционного канала теологии как дисциплины.
В каком отношении эта гипотеза стоит к другим гипотезам происхождения опытной науки?
Гипотезы происхождения опытной науки
Большинство современных гипотез науки опирается на упоминавшееся уже по частным поводам письмо Эйнштейна к Швитцеру или отталкивается от него. «Многоуважаемый сэр, – пишет Эйнштейн, – развитие западной науки основано на двух великих достижениях: на изобретении греческими философами