область систематики естественной истории. В то же самое время, принимая геологический катастрофизм Жана Делюка, он сохранял основные черты статической парадигмы. Виды могли исчезать в результате драматических катастроф неизвестного происхождения, но в интервалах между катастрофами господствовали стабильность и мудрое устроение, обеспечивая тем самым устойчивую почву для ретроспективной таксономии» [74, с. 10-11]. Это изобретательное решение было уязвимо не только с теологической точки зрения – бог-номотет оказывался не столь уж всеблагим и всемогущим, чтобы раз и навсегда определить мир по формам и способам существования, установить ему наилучшие и окончательные законы-номосы, но, и это для нас более существенно, решение было уязвимо и с дисциплинарной точки зрения, создавая весьма опасный для любой информационно самоизолирующейся дисциплины междисциплинарный круг, когда события одной дисциплины объясняются событиями в другой, и наоборот: биология в объяснении вымерших видов опирается на геологию, геология в объяснении катастроф – на вымершие виды, на биологию.
Эту противоестественную для мира науки попытку междисциплинарного общения бесцеремонно разрушил Лайель, жесткой рукой вводивший актуализм в геологию. Основанная на последовательном униформизме и актуализме геологическая парадигма Лайеля, по существу, исключала возможность привлекать на правах причин биологических изменений геологические факторы, поскольку относительно этих последних парадигма постулировала неизменность и постоянство во времени. Тем самым в биологии возник очередной кризис по поводу вымерших видов, из которого она вышла, приняв теорию Дарвина. Для современников главным в этой теории была не борьба за существование и не естественный отбор – эти идеи были известны еще по Мальтусу, – а сохранение многообразия видов в условиях их вымирания. Дарвин решил эту задачу чисто дисциплинарным способом, не опираясь на данные других дисциплин, но при этом серьезнейшим образом повредил парность цели – прославлять мудрость бога и приносить пользу ближним. В Англии это вызвало затяжное антинаучное поветрие, когда еще в 1881 г. Гладстон мог заявлять в адрес науки: «Пусть ученые копаются в своей науке и не лезут в философию и религию, оставив их поэтам, философам и теологам› [84, с. 151]. В других странах, в частности и в США, теория Дарвина встречала весьма прохладный прием, вплоть до печально знаменитых «обезьяньих судов» начала нашего века.
Несмотря на эти частные и порой весьма ожесточенные конфликты в рамках двуединства цели – прославлять мудрость бога и приносить пользу ближним, - возникающая наука в целом не входила в серьезные столкновения с церковью, и это, на наш взгляд, подтверждает основную мысль гипотезы Мертона, в согласии с которой объяснению подлежит и психологическая сторона дела – совместимость научных установок с господствующими установками и системами ценностей общества в целом или отдельных его групп. Тот факт, что Мертон ищет такую группу в новоанглийской языковой общности, косвенно подтверждает и нашу гипотезу о существенной роли структур новоанглийского языка в строительстве категориального аппарата опытной науки и соответственно о большой психологической подготовленности носителей новоанглийского языка воспринять такой категориальный аппарат как естественный, вполне укладывающийся в речевые и мыслительные нормы.
Рахман, например, отмечает: «Языки Индии не развили точных формулировок и словарей для.выражения новых идей. Они поэтому остаются средневековыми по мировоззрению и перегруженными мистическими и неясными словами, эмоциональными по адресу их употребления. Это помогает сохранять веру в сверхъестественное и древнее мировоззрение» [99, с. 227]… Нам кажется, что в таких жалобах на несовершенство языка, а они встречаются часто, стоило бы попробовать различить и. раздельно исследовать две, на наш взгляд, принципиально различные вещи. С одной стороны, это дву- или многоязычие, более или менее естественно возникающее в попытках трансплантировать науку на инокультурную почву. Это та группа фактов, о которой Рахман пишет, что в Кабульском университете, например: «Факультеты естественных наук связаны с Боннским университетом и преподавание здесь ведется на немецком языке, факультеты медицины и фармакологии – с Марсельским университетом, преподают здесь на французском, инженерный и сельскохозяйственный факультеты связаны с двумя различными американскими университетами, и преподавание здесь ведется на английском языке»?99, с. 65]. Относительно этой •стороны дела вряд ли могут возникать серьезные сомнения в желательности перевода науки на родной язык, хотя вот даже в Японии этого сделать не удалось (возможно, и не пытались). Но есть и вторая, более тонкая и почти не исследованная сторона дела – мера совместимости категориального аппарата науки с категориальными арсеналами языков различных типов. На примере европейского очага культуры, в котором представлено как минимум четыре языковых типа (не считая вавилонского смешения языков на Кавказе, в котором еще как следует не разобрались), видно, что никаких особых трудностей и барьеров здесь нет, но проблема все-таки есть, и знание трудностей этого рода, если они существуют, могло бы помочь развивающимся странам более четко определять задачи и цели научной и образовательной политики.
Но вернемся к делу. Хотя нас в общем удовлетворяет гипотеза Мертона, поскольку она подтверждает некоторые наши выводы о благополучном приземлении теологического дисциплинарного снаряда на сокрушительной для теологии новоанглийской лингвистической почве, эта гипотеза, а именно в части, - касающейся выбора группы (пуритане), не удовлетворяет многих историков науки. Замыкание на пуританизм, по их мнению, хорошо объясняет первую составляющую двуединой цели – 'прославлять мудрость бога, объясняет утилитарную составляющую двуединой цели научного познания – приносить пользу 'ближнему. Мы этим подробнее займемся ниже, поскольку для нас генезис естественнонаучных дисциплин и генезис институтов приложения научного знания – две разные проблемы: первая связана с дисциплинарным оформлением трансмутации наличного массива научного знания, вторая – с трансмутацией наличного технологического арсенала, а это далеко не одно и то же. Пока мы лишь упоминаем о том, что у гипотезы Мертона есть противники и общий смысл их аргументации состоит в том, что гипотеза не объясняет утилитарную составляющую двуединой цели возникающего научного познания.
С гипотезой Нидама в ее позднейшей модификации, где наука предстает результатом длительного инкубационного периода накопления знания до некоторой критической массы, после чего современной науке уже ничего не остается, как появиться на свет в Европе [88], мы уже познакомились во введении и высказали к ней отрицательное отношение, поскольку она предполагает организующее воздействие надчеловеческих и надкультурных сил неведомой природы. Но несколько ранее Нидам высказывал и существенно иную гипотезу, по которой возникновение науки следовало рассматривать как результат структурной специфики европейских обществ: «Наиболее очевидным и естественным способом объяснить загадку науки был бы такой, который вскрывал бы фундаментальные различия в социально-экономической структуре и в степени стабильности между Европой и цивилизациями Азии. Эти различия призваны были бы объяснить не только загадку европейского возникновения науки, но и европейского возникновения капитализма вместе с реформацией, национализмом и всем тем, чему нет параллелей в других цивилизациях» [90, с. 147].
Основное различие Нидам видел в том, что «наука» в Китае выполняла стабилизирующую функцию, в Европе – революционизирующую. В подоснове этих различий – сельскохозяйственный характер китайской экономики, что позволяло Нидаму противопоставлять психику китайца-пахаря психике европейца-скотовода и мореплавателя. Если для европейца команда, исполнение приказа были привычными нормами поведения, то в Китае они не могли стать нормой: «Скотоводство и мореплавание развивают склонности к командованию и подчинению. Ковбои и пастухи гоняют своих животных, капитаны отдают приказы команде, и пренебрежение к приказу может стоить жизни любому на корабле. Но крестьянин, если он сделал все, что положено, вынужден ждать урожая. Одна из притч, китайской философской литературы высмеивает человека из царства Сун, который проявлял нетерпение и недовольство, глядя, как медленно растут злаки, и принимался их тянуть, чтобы заставить расти скорее» [90, с. 134].
Это умонастроение пронизывает, по Нидаму, всю китайскую государственность: «Данный тип общества функционирует на 'учёном' уровне: ключевые позиции в обществе занимают ученые, а не военные. Центральная власть в таком обществе во многом полагается на автоматическое функционирование крестьянских общин и, вообще говоря, стремится сократить до минимума вмешательство государства в дела общин» [90, с. 142].
¦Принцип саморегуляции, невмешательства, который прослеживается на всех уровнях китайской социальности, есть, по существу, отрицание эксперимента в европейском его понимании: «Дело в том, что эксперимент требует слишком уж активного вмешательства, и, хотя к вмешательству терпимо приходилось