Я подошел и тоже посмотрел: наша лампа ярко светила. Охотник, ухмыляясь своими усами, варил что-то.
Мы вошли.
— Я решил заночевать у вас, — сказал охотник. — Завтра потащусь дальше. Дайте свою тележку, а?
Он посмотрел на Старика и показал зубы.
— Где мы ее найдем? — спросил отец.
— Привезет дядька, это его сторожка. Ха-ароший мужик во всех отношениях.
Охотник засмеялся и потряс головой.
А я гордился Стариком — вот и тележку отдаст, и все, что у него ни попроси. И вообще замечательный человек, не гонит этого в шею. А мог бы — одной рукой.
Отец прилег на кровать; я сел рядом и положил на его плечо руку. Охотник варил суп.
— Дядька знатный! — пояснил охотник. — Когда с бабой ссорится, то сюда сбегает и охотится здесь. Так дадите телегу?
— Ладно, — сказал отец. — А где вы работаете?
— Есть одна шарашкина контора… Он что учудил, дьяхон-то мой? Бросил свою Жучку и хвост ей отрубил. И знаете, она озверела и охотится сама.
— Я ее видел, — сказал я. — Гнала зайца.
— Везет тебе, парень, в лотерею играй.
И позвал нас есть.
Старик достал сухари и помидоры, вынул брусок розового сала. Охотник поставил недопитую бутылку водки.
Мы сели рядом на кровати и хлебали суп, стуча ложками.
Я здорово наелся супа, помидоров и сала. Затем кипятили чай (мне пришлось сходить к ручью, и в темноте я шагнул в воду). Повесив носки у печки, я лег и слушал разговор, видел отца и охотника с его усатой улыбкой.
Печка раскалилась, охотник разделся по пояс. А утром не было ни его, ни тележки — легонькой, из дюраля, на резиновом ходу (на ней Старик возил свою тяжелую аппаратуру).
В этот день мы охотились с телеобъективом за синицами и приладили аппарат у барсучьей норы.
Вернулись в сумерках. И снова короткая ночь, утро, и опять у печки, раздувая ее, стоял на коленях отец.
В окно же, в мутное стекло, со смертной силой билась осенняя муха. Выбежав на крыльцо, я увидел сороку вместо косача.
Сорока пронзительно застрекотала, из огорода выскакнул заяц, неряшливый с виду.
Чудо! Только что огород был пустой, и вдруг заяц лениво скачет, будто никого на свете не боится.
Я заорал:
— Заяц! Заяц! Заяц!
Старик, сидя у печки, рассмеялся.
— Да ты посмотри на него!
Старик вышел из сторожки. Заяц подпрыгал к нам, сел, заморгал верхней губой. Смех!
Старик велел мне принести сухарь. Выйдя, я ахнул — Старик гладил зайцу длинные его уши.
— Трусь, — говорил он зайцу. — Живи, не трусь.
Заяц грыз сухарь, по временам вздрагивая шкурой.
Съев, поковылял прочь от нас. Уходя, одно ухо он повернул вперед, а другое назад, к нам, должно быть ожидая наших слов.
— Хороший человек живал здесь до нас, — говорил Старик. — Зайца приручил. В северных таежных избушках оставляют для других полезное — спички, хлеб, сахар, я сам ими спасался. В наших же сравнительно добрых к человеку местах, я считаю, надо оставлять после себя сделанное добро, скажем, птичьи кормушки, а?
— Хорошо, — ответил я.
И, вынув из кровати доску, мы сделали кормушки: вбили колышки, соорудили из прутьев навесы.
Затем я набрал рябины, дикой конопли, репейников. Все это мы со Стариком связали в пучки и развешали вдоль крыши сторожки, на изгороди.
Здорово получилось! Но мы хитрили, ставили кормушки с расчетом удобной фотосъемки из окна, двери и даже из щелей сторожки.
Окончив работу, отправились гулять и нашли выводок тетеревов, почти взрослых. Их подлое свойство — взлетают неожиданно. Я чуть не сел на землю.
Стрелять тетеревов Старик не стал — у нас еще была на еду куропатка.
А вот усатый обязательно бы выстрелил.
10
Старик занялся фотоохотой, меня же посадил дома наблюдать птиц. С утра я следил за кормушками и фотал птиц телевиком в сто восемьдесят миллиметров, большим и тяжелым.
День шел. Позавтракав, я чистил объектив, определял выдержку, взводил фотоаппарат и замирал на пороге. Будто коряжина или пень: караулил…
Первыми прилетали синицы: жуланы, аполлоновки, еще какие-то вертлявки.
Они скапливались на рябинах. И вдруг — нырком! — бросались к кормушкам.
Затем появились сороки. Этих интересовала наша помойка.
Они таскали кости, дрались, гонялись друг за другом. Смехота!
Сороки казались мне похожими на двуротого — человека с виду элегантного и кожаного, но не стоящего доверия. Старик сказал однажды о нем в разговоре:
— Ба-а-альшая скотина, браконьер…
В приморозки прилетали дрозды. Но эти бывали редко, они интересовались только рябиной, а ее везде много. Затем пришла куница…
На третьей неделе нашей жизни в лесу выпал легкий снежок. Будто мукой посыпало. Вместе со снегом (казалось, тоже с неба) просыпались звериные следы.
В сторожке ночами бывало люто холодно. И пришлось нам таскать сушняк, горы сушняка. Вот когда мы пожалели тележку. Но делать нечего, сами отдали.
В общем-то, дрова носил я — у Старика вечно находилось какое-нибудь заделье.
Я брал мешок, наталкивал в него сучья и нес. Мешок был не тяжел, скорее неудобен.
Часто, озябнув ночью, я просыпался и видел Старика, топившего печку. Он либо о чем-то размышлял, хмурясь, либо чистил оптику.
— Огонь, мой мальчик, — говорил он, подняв палец, — великое благо, а холод — зло, особенно для фотоаппаратуры: затворы ерундят. Вот, опять отказала «Экзакта». Я, понимаешь ли, пристроил ее на кормную площадку дятла, но вчера был заморозок, затвор у «Экзакты» промерз, и день просиял впустую.
А Старик не любил пустых дней. Но разве могут быть пустые дни здесь, в лесу?
…Со снегом к нам стала приходить куница.
— Знаешь, пап, — говорил я, — опять зверек приходил.
Я замечал маленькие четкие следы на тонком снегу. Они были продавлены до листьев.
Показал их отцу. Он объяснил: куница!..
Как ни странно, она ела подвешенную к крыше рябину. Я ее там однажды застал.
Зверек, коричневая змейка, струился среди кистей рябины. Но, возможно, куница ела и птиц, ночевавших в щелях крыши.
Старик устроил правильную фотоохоту: просидел с утра до вечера на пороге и снял-таки ее на