'восстания' молодежи в 60-х годах, отказ от 'конформизма', провозглашение права каждого на one's own thing2 – вылилось моментально в до мелочей разработанный обряд: одежды, поведения, языка.
Все это совсем не противоречит тому, что обычно воспринимается как квинтэссенция американизма: культ новизны , перемены, рекламы, целиком построенной на принципе 'it's different…'3 , культ, казалось бы, открытости, экспериментации и т.д. Не противоречит потому, что сам этот культ является частью обряда , может быть, даже его питательной силой. Ибо в том как раз и функция этой почти френетической4 'новизны', постоянного обновления , что оно защищает человека от встречи с тайной жизни, с самим собой, с сущностью. Эта встреча возможна только при остановке жизни, при освобождении внутреннего внимания, освобождении его от внешнего, что и возможно в традиционных цивилизациях, выросших как бы вокруг 'тайны'… Я всегда себя спрашивал – почему всякая американская фирма должна не только все время изменять свою продукцию, но и видоизменять саму себя – перестановкой мебели, изменением внешнего вида своих контор, формы своих служащих и т.д. А теперь мне ясно, что эта 'изменяемость' и есть основной обряд, суть которого всегда в повторяемости неповторяемого. Изменение, новизна страшны,
1 успокоения, уверения (англ.).
2 собственную позицию (англ.).
3 'это другое…' (англ.).
4 От frenetic (англ.) – маниакальный.
пока они 'тайна' и сущность тайны ('что день грядущий мне готовит?'). Поэтому единственный способ сделать их 'не страшными' – это ввести их в обряд, сделать их 'повторяемостью': все все время 'ново' и все – то же самое, ибо на то же самое направленное: на пользу, на приятность и удобство и т.д.
Француз постепенно, медленно открыл, что сыр, запиваемый красным вином, – вкусно. И, открыв, ест сыр, запивая вином, и наслаждается. Тут – никакого обряда, а сама 'правда жизни'. Американец едет во Францию, 'узнает', что французы едят сыр с красным вином, и по возвращении в Америку устанавливает новый обряд : 'wine and cheese party'1 . И в этом вся – огромная! – разница. Но француз, которому – вкусно, делает это совершенно так же, как делал это его предок при Людовиках, ибо тогда было вкусно и теперь – вкусно. А американец, потому что ищет он не вкуса, а исполняет обряд, обязательно введет в этот обряд какую- нибудь новизну: положит на сыр кусок груши или изюм или еще что-нибудь. Почему? Потому что обряд требует постоянного обновления, потому что и сыр с вином он привез в Америку как свидетельство о том, что все все время в жизни улучшается. 'То же самое', предлагаемое всегда как 'новое' и 'улучшенное', удовлетворяет его потребности не встретиться с самой тайной жизни…
Странно, но так: американская цивилизация, американская жизнь насквозь религиозны, но только это совсем не post-Christian world2 , как они любят говорить, а, в очень глубоком смысле, pre-Christian world3 , то есть мир, не освобожденный от природной 'сакральности' (противоположной христианскому 'сакраментализму'). Ибо сакральность – это совсем не ощущение божественности мира, а наоборот – его демоничности , не радости, а страха, не приятия, а бегства. Это система 'табу', при помощи которой человек полагает между собой и жизнью (и это значит – между собой и своей 'тайной') некую непроницаемую преграду, фильтр, фильтрующий жизнь и не допускающий 'тайну'. И в этом смысле – пуританское прошлое Америки и ее антипуританское настоящее на глубине – явления того же порядка. Отвержение, снятие одного 'табу' есть всего лишь замена его другим 'табу'.
Перечитал за эти два-три дня два толщенных топа Paul Leautaud (Journal Litteraire, X, XI)4. И вот мне кажется, что этого 'воинствующего' (на словах) атеиста Бог, так сказать, не может не любить. Именно за правдивость, за беспощадность в изображении, пересказе самого себя, за 'смирение' без какого бы то ни было знания о нем… Не знаю, не знаю: слова все эти как-то не подходят, однако я читаю Леото всегда именно с духовной пользой, с какой, увы, почти никогда не читаю так называемой 'духовной литературы'. Он обличает во мне всякую духовную дешевку, ненужное возбуждение, пристрастие к красивым словам, как-то внутренне освобождает. И 18 томов дневника этого человека без биографии оказываются нужнее, чем все рассказы о ростах, кризисах, распутьях, озарениях…
1 прием, где подаются сыр и вино (англ.).
2 мир после христианства (англ.).
3 мир до христианства (англ.).
4 Поля Леото (Литературный дневник, X, XI) (фр.).
Среда, 4 февраля 1976
Книга Богдана Худоба 'Of Light…'1 . Беспорядочная, но интересная: о времени . Мне очень близко его основное утверждение о времени как о 'модусе' человеческого восхождения к Богу. Лишний пример того, как книги приходят 'вовремя'. Эта, например, стояла у меня на столе целый год.
Вчера – весь день дома и, так как все думают, что я в Колорадо, без телефонных звонков. Блаженство. Я думаю, что, если бы я имел два таких дня в неделю, моя жизнь была бы совсем другой, не 'раздробленной'.
Попытки писать главу о Символе веры в 'Литургии'. Всегда то же самое: сначала – до того, что начал писать, кажется, что уж этот параграф – пустяки. Затем начинаешь писать – почти сразу же чувствуешь – не то, тупик. Бросаешь, думая, что 'не в настроении'. Однако скоро ясным становится, что и тупик был нужен, ибо он развенчивает первоначальную ошибку – чувство 'пустяка' – и ставит настоящий вопрос: что такое единство веры ? Дойдя до этого, уже знаешь, что нужно начинать сначала , то есть удивиться этому как бы самоочевидному понятию, открыть его для себя заново. И пустяковая глава превращается в многонедельное мучение: вынашивание, раздумье, беременность, роды…
Понедельник, 9 февраля 1976
Читая Леото, я вдруг понял, что – помимо всего прочего или, может быть, до всего прочего – правдивость его и укоренена, и выражается в языке. Он – последний французский писатель, болезненно чувствовавший фальшь и ложь того языка, что постепенно изнутри разлагал французский язык, соотношение в нем слова, предложения со смыслом, торжество в нем исподволь отвлеченности, 'идеологизма'. Он пишет 'les jeunes'2 в кавычках, потому что это слово стало означать что-то новое, какую-то собирательную 'молодежь', что-то – и в этом все дело – чего в действительности нет. 'Non, vraiment, – пишет он, – la langue francaise, c'est ne pas cela. Tout peut s'exprimer clairement, et ne pas savoir etre clair est une inferiorite ou s'appliquer a ne pas l'etre ou s'en faire un merite, est pure sottise…'3 (XII, 86). Однако так теперь пишут все, и не только по-французски. Наша эпоха создала постепенно не только новый язык, но новое 'чувство языка'. Причина этого двойная: идеологизм (утверждение как конкретного, реального того, чего на деле нет: 'les jeunes', 'рабочий класс', 'История', 'l'humain'4 и т.д.) и, более банально, отрыв культуры от жизни, превращение ее в нечто самодостаточное: творчество из ничего, но потому из 'ничего' и состоящее, безответственная игра 'форм' и 'структур'.
Все эти дни по телевизии – зимние Олимпийские игры в Иннсбруке. Невозможно оторваться. Изумительная красота человеческого тела, претворяемого в усилие, движение, на глазах становящегося невесомым, 'воплощенным духом',
1 'О свете…' (англ.).
2 молодые (фр.).
3 'Нет, на самом деле, – пишет он, – французский язык – это совсем не то. Все можно выразить ясно, неумение же ясно выражаться – это неполноценность, а попытки выражаться неясно и выдавать это за достоинство – полная чушь…' (фр.).
4 'человеческое' (фр.).
освобождающего собственную свою тяжесть, эмпиричность, утилитарность