нарушалось привычное постоянство явлений. Совершившееся уничтожало закон повседневности. 'Религиозный опыт' был опытом Иного, не входившего в жизненную связь. Он мог начаться с чего-то привычного, с созерцания какого-то хорошо известного предмета, который внезапно становился таинственным и пугающим и в конце концов прозрачным, ведя в тьму тайны с ее сверкающими молниями. Но время могло быть разорвано и без всякого повода, — сначала разрушалось прочное строение мира, затем исчезала еще более прочная уверенность в себе, и то лишенное сущности существо, которым ты только что был, которое теперь тебе уже неведомо, передавалось полноте вещей. 'Религиозное' изымало человека из его среды. По ту сторону оставалось привычное существование с его делами, здесь же господствовали отрешенность, просветление, восторг вне времени, вне следствий. Следовательно, собственное существование охватывало посюстороннее и потустороннее, и между ними не было иной связи, кроме действительного мгновения перехода.

Неправомерность такого деления стремящейся к смерти и вечности временной жизни, которая перед их лицом может исполниться, лишь исполнив свою временность, открылась мне благодаря повседневному событию, событию, которое судило меня, изрекло приговор сомкнутыми устами и неподвижным взором, как любит выносить этот приговор привычный ход вещей.

Дело было только в том, что однажды днем после испытанного утром 'религиозного' вдохновения я принимал у себя незнакомого молодого человека, не вкладывая в общение с ним всю душу. Я не был недостаточно любезен, я отнесся к нему не менее внимательно, чем к его сверстникам, которые обычно приходили ко мне в это время дня как к оракулу, который снисходит до разговора с ними, я был внимателен и открыт, но не потрудился догадаться о вопросах, которые он мне не задал. Об этих вопросах я узнал позже, вскоре после этого, от одного из его друзей

— его самого уже не было в живых, — узнал об их сущностном содержании, узнал, что он пришел ко мне не случайно, а по велению судьбы, пришел именно ко мне, именно в этот час не ради болтовни, а за решением. Чего мы ждем, когда в отчаянии все-таки идем к какому-то человеку? Вероятно, его присутствия, которым нам будет сказано, что смысл все-таки есть.

С тех пор я отказался от такой 'религиозности', которая есть лишь исключение, изымание, выход из повседневности, экстаз,

— или она отказалась от меня. Теперь у меня есть только повседневность, из которой я никогда не выхожу. Тайна больше не открывается, она ушла или поселилась здесь, где все происходит так, как происходит. Я не знаю больше иной полноты, кроме полноты каждого смертного часа с его притязанием и ответственностью. Хотя я далек от того, чтобы соответствовать ей, но знаю, что я в притязаниях встречусь с претензиями, а в моей ответственности мне разрешено отвечать, и я знаю, кто говорит и ждет ответа. Я знаю не намного больше. Если это религия, то она есть просто все, простое пережитое все в его возможности диалога.

Здесь есть место и для ее высших образов. Когда ты молишься, ты не отдаляешься от своей жизни, а именно ее имеешь в виду, пусть даже только для того, чтобы отдать ее, так же и пребывая в неслыханном, покоряющем, когда к тебе взывают сверху, когда ты востребован, избран, восславлен, послан, ты всегда подразумеваешься твоей смертной жизнью, это мгновение не изъято из нее, оно примыкает к прошлому и кивает еще оставшейся жизни; ты не погружаешься в холодную полноту, ты желаем для связи.

Кто говорит?

С нами говорят знаками происходящей жизни.

Кто же говорит?

Бесполезно отвечать на это словом 'Бог', если мы не сделаем это, начиная с того решающего часа личного существования, когда мы должны были забыть все, что, как мы полагали, нам было известно о Боге, не могли сохранить ничего узнанного, выученного, придуманного самими, даже обрывка знания, когда мы были погружены в ночь.

Когда же мы поднимаемся из нее к новой жизни и начинаем различать в ней знаки, что можем мы тогда знать о том, кто нам их дает? Только то, что мы когда-либо узнаем из самих знаков. Если мы называем того, кто говорит этим языком, Богом, то это всегда Бог мгновения, Бог данного мгновения.

Приведу не очень удачное сравнение, ибо правильного я не знаю.

Когда мы действительно воспринимаем стихотворение, мы знаем о поэте только то, что узнаем о нем из этого стихотворения, — никакие биографические факты не дадут воспринимающему чистого восприятия: Я, которое нам здесь важно, — субъект этого единственного стихотворения. Но если мы таким же образом прочтем другие стихи того же поэта, их субъекты, дополняя и подтверждая друг друга, соединятся в своем многообразии в единое полифоническое бытие личности.

Так из тех, кто дает нам знаки, кто говорит с нами в нашей жизни, из богов момента идентично возникает Господь голоса, Единый.

Наверху и внизу

Верх и низ связаны друг с другом. Слово того, кто хочет говорить с людьми и не говорит с Богом, не находит своего воплощения, а кто хочет говорить с Богом и не говорит с людьми, идет по ложному пути.

Рассказывают, что однажды вдохновенный Богом человек Ушел из сферы творения в большую пустоту. Там он блуждал, пока не пришел к вратам тайны. Он постучал. Раздался голос: 'Чего ты здесь хочешь?' — 'Я, — сказал он, — воздавал Тебе хвалу перед смертными, но они были глухи к моим речам. И вот я пришел к Тебе, чтобы Ты выслушал меня и ответил мне'. — 'Возвращайся, — крикнули изнутри, — здесь тебя некому слышать. Свой слух я погрузил в глухоту смертных'.

Подлинное слово Божие направляет человека в область языка живущих, где голоса творений минуют друг друга в своих поисках и в этой неудаче находят вечного партнера.

Ответственность

Понятие ответственности надо вернуть из сферы этики, из свободно парящего в воздухе 'долженствования', в сферу живой жизни. Подлинная ответственность есть лишь там, где есть действительная возможность ответа.

Ответа на что?

На то, что с человеком случается, что он видит, слышит, чувствует. Каждый конкретный час с его содержанием мира и судьбы, предоставленный человеку, служит внимающему языком. Внимающему; больше ему ничего не нужно, чтобы начать читать данные ему знаки. Именно поэтому нужен, как я уже сказал, весь аппарат нашей цивилизации, чтобы отвлечь внимание человека. Дело в том, что внимающий не 'справился' бы, как обычно, в следующий момент с ситуацией, в которой он в этот момент оказался; ему пришлось бы заняться ею и войти в нее. И при этом ему не помогло бы то, что он всегда считал применимым: ни знание, ни техника, ни система, ни какая-либо программа, — ибо он имел бы дело с тем, что не входит в определенные границы, с самой конкретностью. В этом языке нет алфавита, каждый его звук есть новое творение и только как таковое может быть понято.

Следовательно, от внимающего ждут, что он воспримет происходящее творение. Оно происходит как речь, и не как разражающаяся над головами, а как именно к нему обращенная, и если один человек спросил бы другого, слышал ли он ее тоже, и тот ответил бы утвердительно, то они говорили бы только о процессе постижения, а не о постигнутом.

Но звуки, из которых состоит речь, — я повторяю это, чтобы устранить еще возможное, пожалуй, недоразумение, будто я имею в виду нечто чрезвычайное и величественное, — суть события повседневности, личной жизни. В них к нам обращаются, будь они 'крупные' или 'мелкие', причем считающиеся крупными не дают нам больших знаков, чем остальные.

Однако тем, что мы их воспринимаем, мы еще не принимаем окончательного решения о своем поведении. Мы все еще можем обволакиваться молчанием — ответ, характерный для известного типа эпохи, — или уклоняться, обращаясь к привычке, хотя в обоих случаях мы получим рану, боль от которой не смягчит ни продуктивная деятельность, ни одурманивание. Но может случиться, что мы попытаемся ответить, начнем лепетать, ибо для ясной артикуляции нам обычно не хватает душевных сил, но этот лепет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ОБРАНЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату