отсыпался в Лефортове — наверное, целую неделю. Господи, как хорошо все-таки, когда ничто больше от тебя не зависит!
Еще я радовался, что успел купить своим собаку — маленького пушистого щенка кавказской овчарки. Со временем он у них будет огромный и лохматый.
— Погоди, погоди, я тебе сейчас всю смету посчитаю. Кирпич 40 рублей за тысячу, цемент самый лучший — 30 рублей за пятьдесят килограммов. Сколько у тебя кубометров кладки? Да ведь еще и земляные работы учесть надо. Ну, это, положим, экскаваторщику дать тридцатку, все сделает в лучшем виде. Нет, так не пойдет, слишком дорого. Лучше всего купить материалы налево — дешевле выйдет. Особенно у военно- строительной части. У них учета никакого, торгуют направо-налево.
Тут уж я запротестовал. Налево мне никак нельзя — КГБ сразу прицепится. При моем положении нужно, чтобы все было законно, комар носа не подточил.
Мой сокамерник, Иван Иваныч Трофимов, бывший начальник СМУ, а ныне камерный наседка, тоскует по своей строительной профессии. Не хватает ему деловой активности: совещаний, обсуждения смет и проектов. С утра он сам не свой: то скрипит протезом по камере взад и вперед, то принимается объяснять мне про какие-то железобетонные балки. Вчера углядел, что я черчу свой замок: лесенки, башенки, переходы, — попросил полюбоваться и полночи считал что-то на клочке бумаги. Составлял смету. Теперь он разбирается в замке не хуже меня, высчитывает нагрузку на опорные конструкции, и по утрам мы спорим, какой марки цемент я должен доставать.
— Эх, за пять месяцев все бы построил, даже, может, и скорее, — тосковал он.
Большую часть времени я читал. В Лефортове удивительная библиотека: все книги, что конфисковывались у «врагов народа» за полвека, видно, стеклись сюда. По всей стране «чистили» библиотеки, жгли «вредные» книги — здесь же все сохранилось, как в оазисе. Никому не приходило в голову чистить библиотеку тюрьмы КГБ — кто хочет быть святее Римского папы? Дореволюционные академические издания Пушкина и Гоголя, А.К.Толстого и Лермонтова, Гамсун и Метерлинк, Марсель Пруст и Замятин. Спросите лучше, чего здесь нет.
Книги сохранились прекрасно, только почти все страницы в штампах. «Внутренняя тюрьма ГУГБ НКВД» — довоенный штамп. «Следственный изолятор КГБ при СМ СССР» — современный штамп. И крупно, столбиком, во всю страницу:
Линия моя на следствии была предельно проста: я полностью отказался в нем участвовать. Не подписывал никаких протоколов, постановлений — и только писал жалобы, чтобы чем-то занять следователей. Их у меня было три. Вызывали редко. Отношения сразу сложились плохие: вместо допросов только переругивались, чтобы скоротать время. Особенно не нравился мне средний следователь, капитан Коркач. У него была удивительно подлая рожа и на редкость гнусные повадки, о чем я со всей откровенностью сообщал ему каждый раз. Следователи тоже не считали нужным скрывать свои чувства и были предельно циничны. Это ведь только с новичками пробуют разные приемы, пытаются уговаривать, льстить, запугивать и агитировать за советскую власть. Со мной уже можно было не тратить сил.
С самого начала я сделал письменное заявление, в котором не признавал КГБ правомочным вести следствие по моему делу. Месяца за три до моего ареста газета «Правда» выступила с большой статьей «Нищета антикоммунизма», где утверждалось, что я занимаюсь антисоветской деятельностью. То же самое заявил и Цвигун, заместитель Андропова, в журнале «Политическое самообразование» в феврале 1971-го. Получалось, что вопрос о моей виновности не только до суда, но еще и до ареста предрешен партийными органами и руководством КГБ. Строго юридически, после этого ни один работник КГБ и ни один член партии уже не имел права вести мое дело, о чем я и писал в бесконечных жалобах.
Еще того лучше обстояло дело с прокурором, который осуществлял надзор над следствием. Это был тот самый прокурор, который вызывал меня в свое время на беседу. Выйдя от него, я сразу тогда записал наш разговор и отдал Холгеру, а тот, в свою очередь, переслал мою запись в газету «Франкфуртер рундшау», где ее опубликовали. И эта публикация мне теперь тоже инкриминировалась, как все остальные интервью. Получалось, что прокурора должны бы допросить по моему делу как свидетеля, а уж свидетель не может быть одновременно и прокурором.
Словом, целая юридическая карусель. Мне она нужна была просто как предлог, чтобы писать жалобы.
— Ничего! Все, что мне нужно, я на суде скажу, — говорил я следователям. И им это очень не нравилось.
Еще я требовал расследовать тот случай, когда чекистский филер угрожал мне оружием. Ссылался на мать, как на свидетеля, указывал номер машины. Короче говоря, занимался обструкцией следствия, и вся эта писанина отнимала у меня часа два-три в день. Остальное время читал, рисовал замок и слушал рассуждения Ивана Ивановича о строительных проблемах.
А по ночам мне снилась погоня, и мы с Роджером уносились от чекистов по сонным московским улицам на сверкающем американском автомобиле. Иногда я один убегал по бесконечным проходным дворам, чердакам и тоннелям метро, но что бы я ни делал — чекисты неизменно были за спиной. Я только чуть-чуть опережал их.
Обычно я все-таки успевал проскочить в большую, ярко освещенную комнату и там по-английски пытался объяснить что-то очень важное собравшимся людям. Они вежливо, сочувственно кивали головами и восклицали время от времени:
— Аха!.. — будто только сейчас до них дошел смысл сказанного.
Но по их лицам я видел, что они ничего не поняли. Я начинал все сначала, и они опять говорили:
— Axa!.. — но между нами была словно стеклянная стена.
К августу следствие совсем застряло. Кроме вырезок из западных газет с моими интервью да копии фильма Коула, у них ничего не было. Стали тянуть в свидетели даже своих агентов, но и это помогало слабо. Наконец, Иван Иванович сообщил мне новость, которой я давно ожидал: меня собираются отправить на экспертизу в Институт Сербского и признать невменяемым. Это сказал ему мой следователь, вовсе не предполагая, что я о том узнаю.
Арест прервал меня на середине работы, лишил возможности собирать новые улики, окончательно добить психиатрический метод, и теперь, по иронии судьбы, мне самому предстояло стать уликой — может быть, самой яркой и драматической из всех собранных. Незадолго перед арестом наша психиатрическая документация была предъявлена на пресс-конференции в Париже. Телеинтервью с Биллом Коулом демонстрировалось в шести странах мира. Обращение к западным психиатрам было опубликовано в лондонском «Таймсе», а Всемирный психиатрический конгресс намечался на осень. Так пусть же они теперь попытаются признать меня сумасшедшим — на глазах у всего мира. Посмотрим, так ли уж они всесильны.
Вновь я сидел в кабинете Лунца, под изображением гуманиста Пинеля, снимающего цепи с душевнобольных, и, как пять лет назад, мы беседовали о Бергсоне, Ницше, Фрейде. Только теперь под конец разговора Лунц уже не спрашивал, что же со мной будет дальше.
Первый месяц в Институте Сербского прошел спокойно: видимо, Лунцу еще не успели дать руководящих указаний. Раза два заходил закрепленный за мной молодой врач, но разговоры были самые общие. Просто болтали, смеялись. Лунц не появлялся. В середине сентября истекал срок экспертизы. Срочно собрали комиссию, решившую этот срок продлить «ввиду неясности клинической картины».
Я просто физически ощутил перемену. На обходе некоторые врачи отводили глаза и проходили мимо. Другие вдруг стали смотреть на меня с тем непередаваемым «психиатрическим» выражением — полупрезрительным превосходством, с каким мы обычно смотрим на муравья. Мой врач больше не шутил и не смеялся.
— Что же это вы, опять к нам? А я-то думал, что мы больше не встретимся, — добродушно квакал Лунц своим широким ртом, но за этим добродушием таился вопрос о причине постоянного конфликта с