не только в бульварных романах, но и, скажем, в «Войне и мире» Толстого. Но тех, прежних людей, людей «его круга», больше нет и никогда уже не будет. И вот, рассказывая о своем, глубоко личном, интимном, он тоже вынужден ориентироваться на восприятие читателя, представляющего себе «придворную жизнь» примерно так, как изображал ее шолоховский Авдеич Брех: «Царица, ставь самовар, Авдеич приехал!..» И благо бы еще речь шла только о «придворной жизни». Все горе в том, что жизнь человеческого духа, все бытие души человеческой для людей этого типа тоже «проходит как в тумане». Зощенко задался поистине удивительной целью: перевести рассказ об этой тончайшей материи на их язык. Задача странная, потому что великий язык великой русской литературы Толстого, Достоевского ведь и создавался-то специально для того, чтобы на нем можно было передать тончайшие оттенки жизни человеческого духа. Но что поделаешь, если людей, которые умели понимать этот язык, уже почти не осталось!
Обычно думают, что я искажаю «прекрасный русский язык»... Это неверно. Я почти ничего не искажаю. Я пишу на том языке, на котором сейчас говорит и думает улица... И как бы судьба нашей страны ни обернулась, все равно поправка на легкий «народный» язык уже будет.
Это было сказано в двадцатые годы.
Повесть «Перед восходом солнца» писалась в сороковые, когда всеми уже овладела полная уверенность, что все вернулось «на круги своя», что судьба нашей страны «обернулась» более или менее благополучно.
Но Зощенко твердо стоял на своем.
Он знал, что, как бы судьба страны ни обернулась, даже если Россия останется и русская литература будет продолжаться, — к языку той, старой русской нации все равно уже нет возврата. Пытаться писать на том, прежнем языке — это значит превратить литературу из явления жизни в музейный экспонат.
Новая русская нация должна породить свою, новую культуру. Разумеется, если она не собирается навсегда остаться племенем бандерлогов, ютящихся в развалинах чужой культуры.
Не от хорошей жизни Зощенко решил стать «пролетарским писателем».
У него не было другого выхода. Потому что из всех русских писателей, кажется, только он один не был особенно изумлен тем, что «былая Русь», по меткому слову В. В. Розанова, «слиняла в два дня».
У него на этот счет не было никаких иллюзий. Он очень ясно представлял себе, почему это произошло.
НЕСЧАСТНЫЙ СЛУЧАЙ
Мне нравятся румяные девушки с коньками в руках. Или такие, знаете, в майках, в спортивных туфельках, прыгающие вверх и вниз.
Я не люблю эту самую поэзию, где грусть, и печаль, и разные вздохи, и разные тому подобные меланхолические восклицания вроде: эх, ну, чу, боже мой, фу-ты и так далее.
Мне даже, знаете, смешно делается, когда хвалят чего-нибудь грустное или, например, говорят при виде какой-нибудь особы:
— Ах, у нее, знаете, такие прекрасные грустные глаза. И такое печальное поэтическое личико.
Я при этом думаю:
«За что ж тут хвалить? Напротив, надо сочувствовать, и надо вести названную особу на медицинский пункт, чтоб выяснить, какие болезни подтачивают ее нежный организм и почему у нее сделались печальные глаза»...
Вот прежние, интеллигенты и вообще, знаете, старая Россия как раз особенно имела такой восторг ко всему печальному. И находила чего-то в этом возвышенное.
Как у Пушкина сказано... «От ямщика до первого поэта мы все поем уныло... Печалию согрета гармония и наших дев и муз...»
Очень жаль. И гордиться, так сказать, этим не приходится. Нынче мы желаем развенчать эту грусть. Мы желаем, так сказать, скинуть ее с возвышенного пьедестала.
Это стремление развенчать грусть, скинуть ее с возвышенного пьедестала было очень в духе времени. Грубоватый, глуповатый и пошловатый герой Зощенко тут, как говорится, дул в одну дуду с людьми весьма авторитетными. Не исключено даже, что именно они, эти самые авторитеты, и внушили ему эту благородную идею — развенчать грусть.
Никогда и никто еще не решался осмеять страдание, которое для множества людей было и остается их любимой профессией. Никогда еще и ни у кого страдание не возбуждало чувства брезгливости. Освященное религией «страдающего бога», оно играло в истории роль «первой скрипки», «лейтмотива», основной мелодии жизни. Разумеется — оно вызывалось вполне реальными причинами социологического характера, это — так!..
Страдание — позор мира, и надобно его ненавидеть для того, чтоб истребить.
Трогательная уверенность Горького в том, что страдание всегда вызывается «вполне реальными причинами социологического характера», по существу, ничем не отличается от уверенности зощенковского героя в том, что особу с печальными глазами следует как можно скорее свести на медицинский пункт.
Тема у Зощенко развернута в сюжет.
К рассказчику является его приятель и сообщает, что он безумно влюблен и собирается жениться. Особенно покорили его дивные грустные глаза его возлюбленной. Эти глаза «такой, как бы сказать, колорит дают, что из хорошенькой она делается премированная красавица».
Рассказчик, верный своим материалистическим взглядам, уговаривает пылкого влюбленного показать невесту врачу. В подтверждение обоснованности своих предположений он рассказывает, как однажды встретил в Кисловодске носильщика «с такими грустными глазами, что можно обалдеть». И что же оказалось? У носильщика было ущемление грыжи, из-за чего он вынужден был даже бросить свою профессию.
Жених, естественно, возмущен таким грубым материализмом своего приятеля. Он даже стал швыряться разными тяжелыми предметами и кричать, что тот ничего не понимает в поэзии и в красоте.
Бедный влюбленный не сомневается, что в грустных глазах его возлюбленной видна вся ее прекрасная, поэтическая душа. Но, увы, грубый материалист оказался прав. Через некоторое время у молодой жены любителя поэзии открылся легочный процесс.
Но это было еще не самое ужасное. Самое ужасное случилось, когда этот легочный процесс удалось залечить.
— А жена? — говорю.
Он говорит:
— Она поправилась. Только я с ней развелся. Мне нравятся поэтические особы, а она после поправки весь свой стиль потеряла. Ходит, поет, изменять начала на каждом шагу...
— А глаза? — говорю.
— А глаза, — говорит, — какие-то у ней буркалы стали, а не глаза. Никакой поэзии не осталось.
Конечно, проще всего было бы успокоиться на том, что назидательная история эта выражает точку зрения того человека, от имени которого Зощенко ведет свой «мещанский сказ». Это ни в коем случае не автор, а он — не шибко грамотный и туповатый мещанин — с торжеством извещает нас, что «всякая мистика, всякая идеалистика, разная неземная любовь и так далее и тому подобное есть форменная брехня и ерундистика».